Литературные воспоминания
Шрифт:
Проездом через Москву Садовский читает у В. П. Боткина первую комедию
Александра Островского «Банкрут». Потрясающее ее действие [478]. Приезжаю в
Петербург на квартиру брата Ивана, в новом строении конногвардейских казарм
на Мойке, которые еще достраивались, когда в них уже жило множество народа.
Зима 1849—1850 годов. Осень прошлого кончающегося года
ознаменовалась наконец окончанием следствия над заговором Петрашевского, стоившим так много несчастий и страхов всему
безвинному в нем [479]. Манифест об окончании следствия и приговор, постигший как самого Петрашевского и составителей будущей конституции
вроде Спешнева и прочих, так и людей, читавших по его знаменитым пятницам
только свои проекты освобождения крестьян, улучшения судопроизводства и
заметки о настоящем внутреннем положении России, и даже людей, любивших
его хорошие ужины по тем же пятницам, написан был Суковкиным,
государственным секретарем. Удивительно, что в манифесте было известие, будто заговорщики, устроив тайное общество, сами назвали его обществом
«превратных идей»; дело в том, что они назвали его обществом «передовых
идей»; но на полях была сделана полемическая заметка: «превратных идей»,—так
оно вошло в манифест, о котором я узнал впервые в квартире очень испуганного
Некрасова... Приговор был исполнен — с готовым батальоном для расстреляния, саванами для осужденных, рвом позади их и проч. на Семеновском плацу,— со
всею обстановкой политической казни, измененною на известное помилование.
Ф. Достоевский попал на пять лет в арестантские роты за распространение письма
Белинского к Гоголю, писанного при мне в Зальцбрунне в 1847 году. Как
нравственный участник, не донесший правительству о нем, я мог бы тоже попасть
в арестантские роты. Приговор состоялся под ужасом февральской революции, с
которой начинается царство мрака в России, все увеличивавшееся до 1855 года.
Так же точно, или еще счастливее, спасся Николай Милютин, тогдашний
начальник отделения в хозяйственном департаменте: заговорщики назначили его
в министры, но свидетельство о нем, по связям Милютина с Перовским и
Киселевым [480], было утаено или, как говорили, даже выкрадено известным И.
Липранди, следователем, который на других выместил эту поблажку. Я видел
одну из его жертв, помешавшегося в крепости азбучника Балас-Оглу, который
369
никогда и очень боек не был [481]. Невинность этого вечернего посетителя
Петрашевского была так ясна, что Леонтий Васильевич Дубельт, во время его
сидения в крепости, сам взбирался на чердак в жилье его жены, чтоб оставить ей
какое-либо пособие от себя. Террор был на всех пунктах общества. Ребиндер, впоследствии кяхтинский воевода (выдумавший
Сибири в 1855 году), затем попечителем Киевского округа и сенатором, бледный
и расстроенный, говорил о следствии по делу Петрашевского у Н. Тютчева.
Впоследствии мне удалось где-то прочесть и рапорт императору следственной
комиссии, как она открывала заговор. На вечера Петрашевского был пущен агент
полиции Антонелли, записавший все, что там говорилось, и еще более; в самом
доме другой агент открыл табачную лавочку и следил за всеми ходами и
выходами и разговаривал с людьми; третий, имени которого не упомню, являлся в
качестве новобранца и потом служил при «Русском вестнике» в типографии
Каткова, и не подозревавшего, кого он держит у себя, и проч.
Так наступает 1850 год, в начале которого приезжает из-за границы И. С.
Тургенев [482]. Около этого времени прибывает из Москвы и Евгений Корш, отставленный от «Московских ведомостей» за либеральную редакцию их. Он
получает теперь место редактора «Полицейских ведомостей», благодаря еще
только Фролову, зятю обер-полицеймейстера Галахова. У него-то я и знакомлюсь
ближе с братьями Милютиными, Николаем и Владимиром, Арапетовым и
партией петербургского прогресса [483]. У Кавелина живет тогда Егунов, поднявшийся было журнальною стагьею о торговле древней Руси, но вскоре
забитый и засмеянный изящными демократическими чиновниками за
неуклюжесть, грубые вкусы и приемы с претензиями на фальшивое щегольство, Я пишу от нечего делать «Провинциальные письма», и рассказ о Бубнове
пользуется одобрением друзей [484], но далее их круга не идет. Цензура
действует с ожесточением почти диким. Крылов — цензор, например,
употребляет весь ум на ослабление выражений писателя и обесцвечивание
произведения, называя это «кровопусканием от удара» [485], но цензуре в этом
смысле еще далеко было до своих границ. В этот же год и в следующие печать
наша видела установление цензуры различных ведомств, кроме настоящей,—
финансовой, духовной, путей сообщения, театров, придворной, горной и проч., да
кроме того и сверх того еще «негласный комитет» из трех членов, между
которыми был, вместе с Анненковым, Гамалеем, и Модест Корф. Комитет следил
за общим направлением и карал издателей и писателей за статьи, пропущенные
всеми отделами цензуры. И литература, однако же, не умерла совсем, выдержала, не погибла окончательно под страшным гнетом, как случилось бы со всякою
другою. Молодость взяла свое, и эта жизненная сила, сознаваемая и
правительством, еще более раздражала его.