Литературные заметки. Книга 1 ("Последние новости": 1928-1931)
Шрифт:
< «БРИТЫЙ ЧЕЛОВЕК» АНАТОЛИЯ МАРИЕНГОФА >
Эпиграфом к своему новому роману «Бритый человек» Анатолий Мариенгоф взял строчки Гоголя:
«Меня много занимал писанный мной пейзаж, на первом плане которого раскидывалось сухое дерево. Я жил тогда в деревне; знатоки и судьи мои были окружные соседи. Один из них, взглянувши на картину, покачал головою и сказал:
– Хороший живописец выбирает дерево рослое, хорошее, на котором были бы и листья свежие, хорошо растущее, а не сухое».
Мариенгоф как бы предупреждает о непривлекательности рисуемой им картины. Брезгливому читателю остается пенять только на самого
Литературный жанр, к которому принадлежит «Бритый человек», не является вполне самостоятельным открытием или «достижением» Мариенгофа. Можно указать несколько родственных ему книг из тех, что вышли в последние годы. Есть что-то, напоминающее «Циников» и «Бритого человека», романе Юрия Олеши «Зависть», вещи, ставшей почти что «классической» в советской России, вызвавшей там нескончаемую полемику. Есть близость к Мариенгофу и в «Защитном цветке» Эльзы Триоле, повести, которую лишь немногие заметили, хотя она и заслуживает лучшей участи.
Жанр Мариенгофа – это, так сказать, «все наоборот». О парадоксах Уайльда правильно писал кто-то, что они всегда являются вывернутыми наизнанку истинами. Мариенгоф действует по такому же способу, хотя побуждения у него совсем другие, чем у Уайльда. Ему хотелось бы говорить о вещах прекрасных, величественных, трогательных, нежных, пленительных. Но ирония не позволяет. Человеческое существование кажется вконец исковерканным, чувства искажены, ум скучает, ощущение «бессмертной пошлости людской» развито патологически, – и вместо прекрасных слов приходят слова лишь самые едкие и виртуозно отвратительные, истории вспоминаются самые печальные и пустые. Человек еще живет, хотя жить уже не стоит, он еще пишет, хотя писать уже не о чем.
Мариенгоф – беллетрист советский. Его в московских журналах, однако, не печатают, потому что той спасительной идеологии, тех «бодрящих и протестующих ноток», которые в изобилии имеются, например, у Олеши, у него нет. Но интересно все-таки, какие удивительные «цветы зла» на советской почве вырастают. «Бритый человек» явление если и не очень крупное, то ни в коем случае не ничтожное и бесспорно показательное. Психологу быта и времени, человеку, склонному к социальным обобщениям, книга эта даст материал первосортный.
Опасаюсь я только того, что она покажется трудной такому человеку, если он не подготовлен технически, не тренирован, не «натаскан» в чтении новейшей беллетристики. Это препятствие легко преодолимое, но преодолимое все-таки не сразу. «Бритый человек» написан столь же искусно, сколь и вычурно. Случай, рассказанный в нем, сам по себе довольно прост, но Мариенгоф непрерывно нарушает ход повествования, и время для него как будто не существует. Развязка дается на первых страницах романа, на последних — вступление. В середине книги действие внезапно обрывается, автор возвращается к развязке, сообщает новые подробности, потом объясняет, с чего все началось… И даже по забывчивости он в рассказе своем ни разу не совпадает с течением времени. Так пишут многие теперешние беллетристы. Худо это или хорошо, оправданно или нет, — вопрос особый. Скажу только, что с этим вовсе не трудно освоиться, как нетрудно в этой путанице и разобраться. Но на первых порах может показаться, что книгу писал сумасшедший.
Герой «Бритого человека» — некий Мишка Титичкин. Он чувствует непобедимое влечение к своему школьному товарищу Шпреегарту, изящному, слабому, изнеженному, вообще «аристократу». Все в Шпреегарте его очаровывает, даже фамилия. Аристократ же над Мишкой издевается.
Сначала они живут в глухой провинции, в Пензе. Шпреегарт на улице вызывает восторг гимназисток.
– Ужасно тонный! — шепчет одна.
— Кошмарно интересный! — отзывается другая.
Потом приходит революция. Мишка Титичкин оказывается «у власти», разъезжает по Москве в автомобиле и с толстым портфелем. Но с Шпреегартом он по-прежнему неразлучен.
Аристократ теперь занимается тем, что выдавливает угри на носу своего высокопоставленного друга. Тот в конце концов не выдерживает и казнит мучителя, повесив его на шнуре от портьеры. Шпреегарт, к счастью, пьян, не кричит и не сопротивляется.
Такова фабула романа. Ею, конечно, не исчерпывается содержание его.
< «В РАЗДВИНУТОЙ ДАЛИ» К. БАЛЬМОНТА >
Существует о стихах Бальмонта распространенное, общепринятое мнение: поэт будто бы ослабел в последние десятилетия; его ранние книги, до сборника «Только любовь» включительно, – замечательны, необыкновенны, прекрасны; его теперешние произведения многословны и почти всегда небрежны; в них лишь проблесками виден великий дар автора; в них Бальмонт повторяет самого себя, «перепевает» свои прежние мотивы.
Мнение распространенное. Однако даже и не считая непреложной истиной афоризм доктора Штокмана, будто «большинство никогда не бывает право», — можно все-таки сказать, что в этом случае большинство оказалось решительно неправо. В истории отношения читателей к Бальмонту произошло недоразумение. Ранние стихи Бальмонта вызвали всеобщие восторги. Были и насмешки, конечно, было отрицание, глумление. Но поколение, смеявшееся над Бальмонтом и вообще над «декадентами», уже сошло со сцены, а если некоторые представители его еще живы, то на своих буренинских позициях они больше не упорствуют и не прочь даже признать, что «все-таки, знаете, у Бальмонта что-то такое есть», какая-то неопределенная поэтичность и певучесть. Впрочем, они тут же добавят, что «до Фофанова ему далеко».
Но не об этих любителях поэзии речь. У людей взыскательных и разборчивых стихи Бальмонта лет тридцать тому назад, по свидетельству одного из современников, «вырывали крики восторга». С тех пор многое изменилось. Как говорится, «много воды утекло», — столько воды, что целое море могло бы из нее образоваться. Изменилось сознание. Изменились вкусы. Изменилось отношение к искусству, изменилась вся наша жизнь.
Менее всего изменились стихи Бальмонта. Но люди еще помнят свои давние восхищения, еще благодарны поэту за них и, не восхищаясь более тем, что приходится им теперь за подписью Бальмонта читать, решают, что «поэт ослабел». Проверьте это впечатление, раскройте любую из ранних бальмонтовских книг, хотя бы самую прославленную, «Будем как солнце»: вы с удивлением убедитесь, что разница вовсе не велика, и замечается она скорее в поэтических приемах, нежели в самом существе стихов. И там, и здесь та же роскошь «словесного наряда», та же изысканность, еле-еле удерживающаяся на грани вычурности, то же пристрастие к блеску, та же энергия напева, тот же внешний жар и тот же все-таки внутренний холод.