Литературные заметки. Книга 1 ("Последние новости": 1928-1931)
Шрифт:
Заметки Б. Поплавского посвящены новому труду Д. Мережковского, немецкой книге Н. Оцупа и Джойсу. Многое можно возразить и против того, как они написаны, и против того, что в них сказано. Упрек самый существенный, который Поплавскому надо сделать, — это что он своей истерической, чисто женской болтливостью и предает и выдает те «высокие тайны», которым хочет служить. Ему надо бы помолчать, посомневаться, подумать… Неужели так ясно, что «боль мира следует увеличить, чтобы ее сделать сносной, боль мира должна быть непереносимой, чтобы ее можно было полюбить». Неужели это можно безнаказанно (внутренне безнаказанно, конечно) написать в начале статьи, просто так, «бахнуть», без всякой подготовки, — если даже, допустим, это и верно. По совести, — не думаю. Но скажу сразу, тут же, что эти заметки все-таки необычайно талантливы — повторяю, необычайно, — сколько бы ни было в них наивностей, преувеличений и тумана. В особенности — заметка о Джойсе. Поплавский на днях выпустил книгу стихов, — отложим беседу о нем до разбора этой книги. Он прежде всего поэт, —
«Рассуждения» Варшавского об Андрэ Жиде дают ключ к вопросу об увлечении эмигрантской молодежи новой французской литературой. Это увлечение заметно и в «Числах», поэтому признания Варшавского так интересно читать: он говорит не только за себя, но и за многих своих сверстников — и упоминая, например, о том, что Шмелев сравнил Пруста с Альбовым (Sic! надо было бы поставить здесь по доброй, старой привычке), говорит об этом как о кощунстве.
Я ничего не сказал о стихах. Стихи в четвертой книжке «Чисел» имеются и очень хорошие, и довольно посредственные. О хороших поговорить стоило бы, но стихи прочтутся всеми и так, — а мне хотелось сегодня обратить внимание на вещи менее заметные, хотя для «Чисел» и не менее важные.
«ОЧЕРКИ ПО ИСТОРИИ РУССКОЙ КУЛЬТУРЫ» П.Н. МИЛЮКОВА: ЛИТЕРАТУРА
Есть очень распространенный тип людей… Произнося такие слова, как религия или искусство, литература или политика, они в воображении своем видят несколько различных, ясно разграниченных областей или даже ряд отдельно развешанных полочек: на этой вот находятся вопросы и темы литературные, на другой можно обозреть развитие религиозное, и так далее. Если спросить их, что такое жизнь или что такое культура, они, вероятно, ответят, что это и политика, и религия, и искусство, взятые вместе, но на деле они этого, — подразумеваемого в самом понятии «культура», — проникновения одного в другое, этой связи одного с другим не сознают и не чувствуют. При созданной ими системе полочек, для чего действительно и понадобилось бы это взаимное проникновение? В литературе возникают свои «проблемы», в других областях — свои, — связи нет и она не нужна.
Насколько позволяет утверждать наблюдение, этот тип людей — тип прирожденный: ни образование, ни ученость тут ничего не изменяют, – наоборот, они на этой природной почве способствуют выработке специалистов. И лишь самые выдающиеся среди специалистов помнят и понимают, что в реальности никаких отделений, уголков и полочек нет, а есть только жизнь, – т. е. сознание личное или национальное, в котором все сплетено и переплетено и которое при всем многообразии своего развития все-таки едино.
«Очерки по истории русской культуры» П.Н. Милюкова написаны как будто с воспитательной целью – показать внутреннее единство развития культуры. Какую бы часть этого труда ни взять, везде сразу обнаруживается дух общности… Это впечатление можно иллюстрировать сравнением. Говорят: «в глыбе мрамора таится будущая статуя». Вот автор «Очерков» в различных частях своей книги как бы и показывает нам те статуи, которые в «глыбе» скрыты: они мастерски высечены его рукой, они живут и самостоятельной жизнью, но в каждой из них мы узнаем все тот же материал, тот же мрамор — в различных обликах видим то же самое. В данном случае «глыба» — это Россия и ее история. Рассказывая о русской литературе, П. Н. Милюков ни на минуту не забывает, что литературу творили не какие-либо «словесные цехи», а люди, думающие и о религии, и о политике, и обо всем прочем, — и, выделяя в этих главах книги нужные ему черты культуры, он не упускал из виду ее общего фона. Поэтому в сжатом изложении его «Очерков» многие литературные факты оказываются гораздо понятнее, — а иногда и представляются гораздо естественнее, — чем в иных пространных, специально-литературных обзорах.
Общие взгляды, дающие, так сказать, «идейное направление» литературным главам «Очерков», — те же, конечно, что обнаруживаются и в других отделах этого труда. О них было много толков и споров еще тридцать лет тому назад, когда «Очерки» вышли в свет – к характеристике их возвращаться нет необходимости. Недавно П. Бицилли совершенно правильно указал, что эти взгляды, в свое время многих в России удивившие теперь господствуют в науке. Этому можно было бы добавить, что в теперешней России, в нынешней Москве, с ее упрощенным марксистским догматизмом, научные взгляды П. Н. Милюкова должны были бы вызвать удивление не меньшее: любой «рабфаковец» с жаром и азартом принялся бы их опровергать, не подозревая, что преподанное ему с одобрения правительства «миропонимание» есть всего лишь обветшалая, выхолощенная, мертвенная схема, и что только полное отсутствие критики позволяет ей держаться и даже сходить за «последнее слово науки»… Но беседа обо всем этом увлекла бы нас далеко и надолго в сторону. Вопрос интереснейший, но имеет он непосредственное отношение к «Очеркам» в целом, а не к одной лишь литературной их части.
Главной новостью в только что вышедшем издании второго тома «Очерков» является рассказ о развитии культуры в России за последние десятилетия. В прежнем тексте сделаны кое-какие изменения, новые же главы, в которых изложение доходит до 1930 года, только теперь, разумеется, и могли быть написаны. На них, как на «новинку», и следует обратить особенное внимание. П.Н. Милюков предвидел, вероятно, в чем именно будет заключаться трудность такого дополнения к его книге — он намекает на это в предисловии, говоря об условиях, позволяющих создаться впечатлению «непрерывности исторического процесса». Действительно, выделить из бесформенного, сбивчивого потока жизни остов литературного развития нации – «высечь из глыбы статую», если повторить сравнение, – было задачей, привычной для историка, да и само время в разрешении этой задачи помогало ему, подчеркивая то, что существенно, отодвигая в тень то, что должно и может быть забыто. Но прибавить к такому организму новую часть и не только не нарушить внутренней логики его роста, а даже, наоборот, с большей отчетливостью эту логику вскрыть, — т.е. узнать в настоящем те черты, которые останутся для него характерны, когда оно сделается прошлым, или, иначе говоря, стереть окончательно черту между историей и жизнью, — это было попыткой смелой и рискованной.
Надо сказать сразу, что в литературной части «Очерков» она удалась автору в высшей степени. Не всегда и не совсем соглашаешься с П. Н. Милюковым в отдельных оценках и характеристиках, читая эти главы, но непрерывность процесса показана в них с исключительной убедительностью. И когда книгу закрываешь на последних словах ее, — о том, что и сейчас еще «в чрезвычайно трудных обстоятельствах русская литература не утратила жизненности и внутренней силы сопротивления», — слова эти кажутся бесспорной истиной. Разве может быть иначе? — спрашиваешь себя сам. Разве может быть, чтобы после стольких лет такой мощной, непрерывной жизни русская литература вдруг «скончалась» «в тисках цензуры» или от других внешних причин. История говорит о бывшем и учит понимать будущее: в «Очерках» такой урок дан.
По представлению П. Милюкова, русская литература на протяжении всего пути своего шла к жизни и сближению с ней. Она медленно и постепенно «находила себя», освобождалась от чуждых ей влияний, преодолевала их, — пока, наконец, не явились Пушкин и Гоголь. Период этот и следующие за ним три-четыре десятилетия автор «Очерков» называет классическим, — не в школьно-теоретическом смысле слова, а поясняя тут же, что «классическими могут быть названы в истории всех литератур те периоды, когда национальное творчество достигло независимого и наиболее полного своего проявления». П. Милюков считает, что именно черты художественного реализма, правдивости, «жизненности» и являются чертами, свойственными русской литературе в ее «полном проявлении» (впрочем, едва ли только русской; автор «Очерков», как известно, относится довольно скептически к распространенным и разновидным теориям насчет духовной исключительности и особой «миссии» русского народа; остроумно и, надо сознаться, не без основания утверждал он, что у нас «национальное самолюбие монополизировало общечеловеческие черты»!).
Классический период кончился. На смену ему в девяностых годах прошлого века явилось течение, для определения которого П. Милюков употребляет слово «декадентство», – слово от которого в то время никто из представителей течения не отрекался, но которое для истории литературы опасно потому, что в нем заключена оценка: кого мы называем «упадочником», – того мы и характеризуем, и характеризуем притом отрицательно. Это поняли декаденты, и неудобную кличку они вскоре переменили на другую – «символисты». Были к тому, с их точки зрения, и внутренние причины… Но П. Милюков склонен между декадентством и символизмом поставить знак равенства. Нет сомнения, что для автора «Очерков» в общей его концепции отрицательная характеристика, заключенная в слове «декадентство», одна только и приемлема. Декаденты для него в каком–то смысле — изменники, точнее, отступники: не только они предпочли всей пушкино-гоголе-толстовской мудрости сомнительные и недолговечные причуды европейской литературной моды, но и принялись мечтать о небывалом и несбыточном, т. е. оторвались от жизни. П. Н. Милюков не отрицает исторической закономерности в факте их появления, но он им решительно не сочувствует. В предисловии он замечает, что хотел бы судить о них «sine ira et studio», оговариваясь, однако, что «не может разделить их собственной оценки внесенного ими вклада в культуру».
Сорок лет прошло со времени появления первых декадентов. У следующего поколения, от лица которого я решаюсь сейчас говорить, нет никакого основания питать к ним повышенную нежность: много было бреда в их мыслях, много фальши в их чувствах… Да и вечный раздор «отцов и детей» дает себя знать. И все-таки мне кажется, П. Милюков, старший современник декадентов, — почти их сверстник, — к ним несправедлив. Дело не столько в свершениях, сколько в стремлениях. Автор «Очерков» не будет, вероятно, отрицать, что русская литература к концу века переставала и наконец перестала быть «классической» сама по себе, вне связи с появлением декадентства, что она посерела и потускнела донельзя, — что вообще от «классицизма» осталась только оболочка, а дух его безвозвратно отлетел. Лев Толстой — не в счет, да он к тому времени из литературы уже ушел, остальные же бесспорно «великие» все умерли: Достоевский, Тютчев, Некрасов, Тургенев… Уровень понизился ужасающе, и если еще и теперь раскрыть любой журнал тех годов, то литературная захолустность его изумляет, чего никак нельзя сказать о журналах предшествующих десятилетий. Мережковский «со товарищи» и рванулись из захолустья, и если они оказались декадентами, то это для их характеристики признак второстепенный: такова была тогда литературная «верхушка» Европы.