Литературный навигатор. Персонажи русской классики
Шрифт:
Однако «ангельская», «райская» гармония тут же дает трещину; она еще не обернулась демоническим адом, но уже чревата им, его сжигающим началом.
Я в нем глазами и душой
Тонул, пока полдневный зной
Мои мечты не разогнал.
И жаждой я томиться стал.
В раю жаждой не томятся; в Эдеме нет иссушающего жара. Значит, рай, близость которого ощущает Мцыри, – мнимый; точнее, у героя нет права на вход в него. И тут становится понятно, почему в предшествующей главке, 10, вдруг промелькнул не названный по имени Демон:
…на краю
Где выл, крутясь, сердитый вал;
Туда вели ступени скал;
Но лишь злой дух по ним шагал,
Когда, низверженный с небес,
В подземной пропасти исчез.
Мцыри кажется, что Эдем рядом, достаточно спуститься в долину, откуда доносится сладкий голос грузинской девушки, и желанная родина снова станет твоей. А на самом деле он уже находится в зоне «страдающего демона». Он-то думал, что «был чужд людей» «как зверь»; он-то сравнивал себя со змеем: «И полз и прятался, как змей». Но на самом деле он «всего лишь» человек, и никакого слияния с природой нет и быть и не может.
И тут нужно обратить внимание на одно важное обстоятельство. Все страдающие лермонтовские герои, что Демон, что Печорин, устроены «сложно», их душевный мир соткан из противоречий, они мечутся между полюсами холодного ума и страдающего чувства. А Мцыри предельно прост, в нем нет никакой душевной раздвоенности (в отличие от Демона) или социальной неприкаянности (в отличие от Печорина). Он не разрывал с Богом, не бросал вызова природе, не проклинал людей – как падший ангел; он не вступал в конфликт с обществом, не ранил близких, не погибал от скуки – как «лишний человек». Если что его и объединяет с ними, то стремление к естественности, к вольному миру Кавказа. И все равно, «простой» герой заражен той же самой болезненной страстью познания и сомнения. И «простые» люди, и «сложные» герои одинаково беззащитны перед лицом эпохи общего разочарования.
Недаром Лермонтов вкладывает в уста Мцыри метафору тернового венца, которую двумя годами ранее применил к Пушкину («Смерть поэта»):
Напрасно прятал я в траву
Мою усталую главу;
Иссохший лист ее венцом
Терновым над моим челом
Свивался…
Кажется: где не понятый современниками Пушкин, а где Мцыри, живущий скорее чувством, чем мыслью? Но впервые образ терна и намек на будущую «терновую муку» появляется уже в 15-й главке поэмы («Я рвал отчаянной рукой/ Терновник, спутанный плющом»). Более того, этот образ во многом предсказан эпиграфом к поэме: «Вкушая, вкусих мало меда и се аз умираю». Цитата взята из Ветхого завета (Первая книга Царств); глава, послужившая источником цитаты, рассказывает о том, как библейский царь Саул запретил своим подданным вкушать пищу, пока не будет одержана победа над врагом. Сын Саула, Ионафан, ничего не зная о запрете, утолил голод каплей меда, за что был приговорен отцом к смерти. Перед казнью (которая в итоге не состоялась) он и произнес слова, взятые Лермонтовым в качестве эпиграфа. То, что Ионафан был все-таки помилован, а Мцыри – обречен, привносит в эту формулу дополнительный трагический смысл; мысль о несправедливости земного устройства усилена здесь многократно.
Те противоречия, которые обнаружил в себе Мцыри (среди монахов он юный бунтарь, среди русских – грузин; он мечтает о Родине, но давно оторвался от нее; он рвется навстречу природе, но блуждает в лесу, который не пускает его на волю; он бежит из монастыря, и все равно возвращается в него, то есть бежит по кругу), может разрешить только смерть.
Когда я стану умирать,
– И, верь, тебе не долго ждать —
Ты перенесть меня вели
В наш сад, в то место, где цвели
Акаций белых два куста.
Трава меж ними так густа!
И так прозрачно золотист
Играющий на солнце лист!
Там положить вели меня.
Сияньем голубого дня
Упьюся я в последний раз.
Оттуда виден и Кавказ!
Быть может, он с своих высот
Привет прощальный мне пришлет,
Пришлет с прохладным ветерком…
И близ меня перед концом
Родной опять раздастся звук!
Мцыри связывает со смертью надежды на успокоение, на встречу с родиной, на «прохладный ветерок». Точно так же лишь смерть способна устранить противоречия Печорина, который символически движется из крепости в крепость, из одной безысходности в другую, как Мцыри бежит из монастыря в монастырь. А бессмертие Демона – едва ли не самое страшное наказание для него, потому что его противоречия не будут сняты никогда.
Мцыри не победил и не потерпел поражение; та чарующая песня о любви, которая чудится ему перед самым концом, в одно и то же время дает ему сладкую надежду и сулит русалочий обман:
О милый мой! не утаю,
Что я тебя люблю,
Люблю, как вольную струю,
Люблю как жизнь мою.
Мелодика этой строфы образована бесконечными повторами «л», «м», «н»; только одна «р» на строфу. Звучание ее выбивается из общего звукового настроя поэмы, резкого, мятежного, но полностью совпадает с ее ритмическим и рифменным рисунком. Лермонтов не случайно выбрал для «Мцыри» четырехстопный ямб со сплошными мужскими окончаниями. Стих, который словно предназначен для энергичного повествования о воле, на самом деле был в русской поэтической традиции связан с меланхолическим рассказом о тюрьме. Именно этим стихом написан «Шильонский узник» – поэтическое переложение поэмы Байрона, предпринятое Василием Жуковским (1822):
Я к цепи руку приучил;
И… столь себе неверны мы! —
Когда за дверь своей тюрьмы
На волю я перешагнул —
Я о тюрьме своей вздохнул.
Сквозным четырехстопным ямбом со сплошными мужскими окончаниями написана и пародия Николая Языкова на «Шильонского узника» («Валдайский узник»), и некоторые другие сочинения поэтов пушкинского поколения. Поэтому неуклонное движение сюжета от темы тюрьмы к теме воли и обратно как бы «зашито» в ритме и рифме.
А «кавказская» тема и столкновение «покорителей» и «покоренных» закодированы в традиционном сюжете русской романтической поэмы. У Пушкина в «Кавказском пленнике» и особенно в «Цыганах» герои ищут в вольном мире кавказцев и цыган то, чего не может им дать привычная «европейская» жизнь с ее регламентированной скукой. И обнаруживают, что все равно не могут вписаться в среду «естественных» людей. В свою очередь «естественный» человек гибнет, соприкасаясь с «европейцем»: бросается в бурную реку Черкешенка, Земфира умирает от кинжала ревнивого Алеко. В «северном» варианте южного романтического сюжета, поэме Евгения Баратынского «Эда», героиня, финка, повторяет жест «Бедной Лизы» – кончает с собой. И не случайно в финалах пушкинских поэм, равно как в финале поэмы Баратынского, звучат неожиданные имперские нотки. «И воспою тот славный час, / Когда, почуя бой кровавый, / На негодующий Кавказ / Поднялся наш орел двуглавый…» – восклицает Пушкин, а Баратынский, отчасти пародийно, отчасти согласно вторит ему: «Ты покорился, край гранитный, / России мочь изведал ты / И не столкнешь ее пяты, / Хоть дышишь к ней враждою скрытной! / Срок плена вечного настал, / Но слава падшему народу! / Бесстрашно он оборонял / Угрюмых скал своих свободу…»