Литературный путь Цветаевой. Идеология, поэтика, идентичность автора в контексте эпохи
Шрифт:
«В какую-то секунду пути цель начинает лететь на нас. Единственная мысль: не уклониться» (СТ, 544), – так в июне 1927 года, завершая итоговую в своем «пастернаковско-рильковском» цикле «Поэму воздуха», формулировала Цветаева содержание опыта, принесенного в ее жизнь прошедшим годом. Парадоксальный образ цели, летящей на человека, – важная ремарка для понимания творческого поведения Цветаевой на протяжении этого года.
«Тройственная переписка» 423 Пастернака, Рильке и Цветаевой весной – летом 1926 года 424 стала контекстом и предпосылкой для последней метаморфозы, которую претерпел цветаевский личный миф. При высокой степени взаимного доверия, достигнутой в эпистолярном диалоге поэтов, этот диалог в конце концов подтвердил каждому из участников его одиночество. Обнаружение пределов взаимопонимания в разговоре с «равными» по-разному преломилось в сознании каждого. Для Цветаевой оно стало тем «моментом истины», который позволил окончательно сформулировать смысл индивидуального бытия в мире. Сознание «умысла», присутствовавшего в жизненной коллизии весны – лета 1926 года, – «умысла», от творческого воплощения которого она не могла «уклониться», исподволь руководило поведением Цветаевой и ее творческими поисками в ближайший год.
423
«Тройственной»
424
Рильке Р. М. Дыхание лирики: Переписка с Мариной Цветаевой и Борисом Пастернаком. Письма 1926 года. М.: АРТ-ФЛЕКС, 2000. См. также предисловие и комментарии К. М. Азадовского в подготовленной им книге «Небесная арка: Марина Цветаева и Райнер Мария Рильке» (СПб.: Акрополь, 1992; 2-е изд.: 1998). Этой переписке уделено внимание во всех основных биографиях Цветаевой. Интересный анализ эпистолярного диалога между Цветаевой и Рильке см.: Hasty O. P. Marina Tsvetaeva’s Orphic Journeys in the Worlds of the Word. P. 134–162. О переписке и поэтических текстах Цветаевой, с ней связанных, см. также: Dinega A. W. A Russian Psyche. P. 129–176; Ciepiela С. The Same Solitude: Boris Pasternak and Marina Tsvetaeva. P. 158–160, passim.
Сама коллизия сложилась без ее активного участия. Быстро развивавшаяся в первые месяцы 1926 года переписка Цветаевой с Пастернаком приняла особенно напряженно-романтический оборот в марте 1926 года. Тогда, впервые прочитав попавшую к нему в любительском списке «Поэму конца», Пастернак отозвался на нее восторженным письмом. Этот порыв творческого сочувствия окончательно раскрепостил порыв эротический, присутствовавший в переписке с 1923 года. Планы встречи, давно не обсуждавшиеся и никогда не достигавшие необходимой конкретности, оказались снова в повестке дня. В письме от 20 апреля Пастернак поставил Цветаеву перед выбором: приезжать ли ему немедленно или через год (МЦБП, 188). Цветаева выбрала второе (МЦПБ, 189–190). Трудно сказать, что было житейски решающим в ее отсрочке встречи: переживание ли длящегося творческого кризиса или сознание собственной несвободы, т. е. неисполнимости надежд на осмысленное общение в существующей жизненной ситуации. Однако творчески решающим было несомненно то, что такая встреча требовала бы переосмысления мифа о «паре», которой не суждена встреча, о «Вечной паре вовек не встречающихся» («Das ewige Paar der sich – Nie – Begegnenden») 425 . Миф как структура, дающая смысл хаотичным и случайным жизненным событиям, мог быть переосмыслен лишь ради нового цельного мифа, и Цветаева, вероятно, желала его найти, но пока не видела. Точнее, на известном ей мифологическом языке перевоплощение творческого (небесно-эротического) союза в союз земной было нисхождением из области Эроса в область пола – и только. «Катастрофе встречи», катастрофе такого нисхождения Цветаева противопоставила встречу в Эросе, в творчестве, в слове: сразу же за эпистолярным откликом на вопрос Пастернака в ее рабочей тетради следуют первые черновики поэмы «Попытка комнаты». Затем работу над ней перебивает другая поэма, «С моря» 426 (первоначальное название «Вместо письма»). Тема встречи героев во сне развивается здесь в свойственном Цветаевой духе как вид'eние идеальной встречи в Вечности, которая знает лишь
425
По-немецки эта строка (как часть двустишия) присутствует в письме к Пастернаку от 23–26 мая 1926 года (МЦБП, 214). По-русски она записана в СТ (с. 542).
426
О пушкинско-пастернаковских коннотациях в названии поэмы и в ее образности см.: Карлинский С. Пастернак, Пушкин и океан в поэме Марины Цветаевой «С моря» // Boris Pasternak and His Times / Selected Papers from the Second International Symposium on Pasternak / Ed. by L. Fleishman. Berkeley: Berkeley Slavic Specialties, 1989. P. 46–57.
Пересказ Пастернаком в письме от 20 апреля своего сна о встрече с ней послужил Цветаевой трамплином для разговора не о встрече, а о пространстве этой встречи. Отклонение приезда Пастернака во Францию представало в поэме отказом от вручения судьбы их человеческих отношений земному пространству, диктующему любящим такие-то формы воплощения чувства. Одновременно писавшаяся «Попытка комнаты» была целиком посвящена сотворению того идеального пространства, в котором должна состояться встреча героев. Начавшись вид'eнием комнаты с отсутствующей четвертой стеной, на месте которой открывался коридор в Вечность, поэма кончалась исчезновением самой этой комнаты как неуместного в Вечности атрибута земного пространства. «Весь поэт на одном тире / Держится…» (СП, 554), – лишь такую «опору» вместо исчезнувших стен, пола и потолка оставляла Цветаева себе и своему гостю.
И «С моря», и «Попытка комнаты» тематически и образно строились на референциях к текущей переписке с Пастернаком. Однако, посылая вторую из поэм Пастернаку в феврале 1927 года, Цветаева эту посылку поставила в прямую связь со смертью Рильке, дав поэме такое толкование:
Очень важная вещь, Борис, о которой давно хочу сказать. Стих о тебе и мне – начало лета – оказался стихом о нем (Рильке. – И. Ш.) и мне, КАЖДАЯ СТРОКА. Произошла любопытная подмена: стих писался во время моего крайнего сосредоточия на нем, а направлен был – сознанием и волей – к тебе. Оказался – мало о нем! – о нем сейчас (после 29-го декабря), т. е. предвосхищением, т. е. прозрением. Я просто рассказыв<ала> ему, живому, к которому же СОБИРАЛАСЬ! – о встрече с ним – ТАМ. Вещь называлась «Попытка комнаты» и, направленная на тебя, казалась странной – до такой страсти отрешенной и нелюбовной (МЦБП, 285).
«Отрешенность и нелюбовность» в равной мере отмечали обе поэмы, и в этом было их разительное отличие от соседствующей переписки. Эмоциональная насыщенность прежней лирики Цветаевой уступила место полной закрытости внутреннего переживания. Обсуждалось не оно, но его координаты в мироустройстве. В земном мире, на «отмели» из поэмы «С моря», уже занесенными
427
РГАЛИ, ф. 1190, оп. 3, ед. хр. 13, л. 165.
Первое письмо Цветаевой Рильке написал 3 мая 1926 года, т. е. тогда, когда ее встреча с Пастернаком уже была отложена на год и когда первые наброски будущей «Попытки комнаты» уже были сделаны. Своим письмом Рильке откликался на просьбу, содержавшуюся в письме к нему Пастернака. Глубоко потрясенный недавним известием о том, что стал известен Рильке как поэт, Пастернак, для которого это известие совпало с восхищенным прочтением «Поэмы конца», был полон желания одарить Цветаеву той же радостью контакта с великим Рильке, что пережил он сам. Однако если для Пастернака личная ценность диалога с Рильке определялась сознанием духовного ученичества у последнего, – то для Цветаевой переписка с Рильке сразу включилась в совсем иную парадигму отношений.
Меньше чем за год до этого, в очерке «Герой труда» Цветаева среди многих автобиографических признаний сделала и такое: «Больших я в жизни всегда обходила <…>. Прибавлять к их житейской и душевной обремененности еще гору своей любви? Ибо, если не для любви – для чего же встречаться? На другое есть книги» (СС4, 50). Жизненная встреча с большой творческой индивидуальностью, в отличие от встречи «книжной», была ценна для Цветаевой постольку, поскольку выводила диалог за пределы постижимого через «книги». Интерес к личности творящего, не только раскрываемой, но и скрываемой его текстами, был для нее производным от самопознания: в «другом», если он был поэтом, она могла свободно экстериоризировать свое «я», полагая, что «на острове, где мы родились – ВСЕ – КАК МЫ» (МЦБП, 214). Любовь представлялась ей тем трансгрессивным началом, которое позволяло разомкнуть границы чужой личности, преодолеть закрытость «другого». Любовь к «другому», родившемуся на том самом «острове», становилась способом подтверждения неслучайности (в масштабах того «острова») свойств собственной личности. Во времени изменялась для Цветаевой лишь сравнительная актуальность тех или иных граней ее «я». В диалоге с Рильке очень быстро выяснилось, к осмыслению какой из этих граней привела в это время Цветаеву логика ее самопознания.
С первых же писем дав обоим корреспондентам радость взаимного доверия и признания масштабов личности друг друга, переписка Цветаевой и Рильке внезапно прервалась на полмесяца после письма Рильке к Цветаевой от 17 мая, третьего по счету. Объясняя потом причины своего молчания, Цветаева ссылалась на мельком брошенную в письме Рильке фразу о том, что она должна продолжать писать ему, когда ей захочется, даже если он замолчит на какое-то время (РПЦ, 104). Стало общим местом трактовать решение Цветаевой прервать переписку как ее не вполне адекватную реакцию на эти слова Рильке 428 , в действительности связанные с его тяжелым физическим состоянием в это время. Между тем пояснения, которые впоследствии дала Цветаева своему решению прекратить переписку с Рильке, свидетельствуют о том, что дело было не в отдельной его фразе, и тем более – не в той, которую она потом цитировала. Рассказ о стремлении к одиночеству, к уединению как лейтмотиве своей жизни – вот что было главным в том письме Рильке. Именно о своем понимании Рильке, основанном на этих его признаниях, писала Цветаева Пастернаку 22 мая, ставя под сомнения планы их совместной поездки к немецкому поэту:
428
Иначе трактует их А. Динега, однако ее утверждение, что полумесячное молчание Цветаевой было связано с ее осознанием серьезности болезни Рильке, текстуально никак не подтверждается, более того – всем, что Цветаева пишет, опровергается. См.: Dinega A. W. A Russian Psyche. P. 133–134.
«Что бы мы стали делать с тобой – в жизни?» <…> – «Поехали бы к Рильке». А я тебе скажу, что Рильке перегружен, что ему ничего, никого не нужно, особенно силы, всегда влекущей, отвлекающей. Рильке – отшельник. Гёте в старости понадобился только Эккерман (воля последнего к второму Фаусту и записывающие уши). Р<ильке> перерос Э<ккермана>, ему – между Богом и «вторым Фаустом» не нужно посредника. Он старше Гёте и ближе к делу. На меня от него веет последним холодом имущего, в имущество которого я заведомо и заранее включена. Мне ему нечего дать: всё взято. Да, да, несмотря на жар писем, на безукоризненность слуха и чистоту вслушивания – я ему не нужна, и ты не нужен. Он старше друзей. Эта встреча для меня – большая растрава, удар в сердце, да. Тем более, что он прав (не его холод! оборонительного божества в нем!), что я в свои лучшие высшие сильнейшие, отрешеннейшие часы – сама такая же (МЦБП, 207).
Эти выводы продуманы и сформулированы настолько ясно, что невольно приходится предположить их существование в сознании Цветаевой задолго до случая, давшего им быть озвученными. Более того, они имеют столь явно личный смысл для Цветаевой, что референция к Рильке, т. е. к «другому», лишь универсализирует их. Касаются они структурных особенностей личности творца, ведущих его к постепенной автономизации собственного бытия. Защищая свой внутренний мир от «шума времени», творец постепенно достигает такой степени духовной самодостаточности, что дальнейшее взаимодействие с окружающим миром становится для него и избыточным, и невозможным. В творце, достигшем своего зенита, эта самодостаточность принимает наиболее совершенную форму. Именно ее обнаруживает Цветаева в Рильке, и обнаруживает потому, что ожидает обнаружить. Четкость, с которой высказано ею понимание внутреннего состояния Рильке, лишь спровоцирована, но никак не рождена его письмом. «Если ты мне скажешь: не пиши, это меня волнует, я нужен себе для самого себя, – я все пойму и стерплю» (РПЦ, 97), – так Цветаева в своем предшествующем письме сама же вызывала Рильке на его признания и просьбу. «Растрава» встречи с Рильке оказывалась «растравой» подтверждения некой важной истины, относящейся столько же к нему, сколько и к самой Цветаевой, – что и подчеркивала концовка приведенного фрагмента из письма к Пастернаку.