Ливонская война
Шрифт:
— Нет, — сквозь стиснутые зубы продохнул Щелкалов. — Се не по мне!..
Вдруг вспомнились россказни о царе, ходившие по приказам, что будто в один из выездов на осмотр подмосковных монастырей он остановился возле разрушенного татарами Старо-Угрешского монастыря и неожиданно сказал сопровождавшим его воеводам, что уйдёт в монастырь.
Щелкалов обрадовался этому неожиданному, но как-то по-странному кстати пришедшему к нему воспоминанию, ободрившему его и успокоившему. Он чуть ли не со смешком, самонадеянно, как будто уверившись в каком-то своём превосходстве, подумал: «Пущай наш царь-батюшка, Иван Васильевич, убожится в келье. Всё едино его не убудет! На вечное блаженство — и во дворце, и в келье — миром помазанный! Однако ж не выбрал
От Неглинной тянет ветром — тянет по пустырю вдоль рва, как сквозь трубу. Щелкалов хватает ртом жёсткую, густую прохолодь — до судороги в горле, будто пьёт из глубокого родника… Легко становится и свободно. По отгоревшим щекам растекается слабая бледнота: он дышит жадно и глубоко, будто хочет захлебнуться этой прохолодью.
«Нешто на весну поворотило?!» — накатывается на него расплошная мысль.
2
В Китай-городе, за торговыми рядами на Никольской улице, Сава-плотник с артелью достраивал в эту зиму Печатный двор.
Ещё восемь лет назад царь с митрополитом Макарием замыслили поставить на Москве печатню, чтобы делать в ней для церквей книги: и быстро, и искусно, а главное — без тех порч и искажений, которыми были полны рукописные книги. Много богохульства и ереси пошло по Руси от этих книг, нерадиво, наобум или по своему разумению переписанных полуграмотными переписчиками. Много крику, распрей и споров было и между попами — из-за толкования разных непонятных и путаных мест в богослужебных книгах. Собирались священные соборы, на которых осуждали и отлучали от церкви самых противных и упорствующих, предавали анафеме тайных и явных хулителей, но зло искоренить нельзя было никак, потому что оно плодилось и жило вместе с книгами, писавшимися небрежно и беспризорно в разных концах Руси.
А Иван каждый год строил новые церкви, и нужда в книгах становилась всё большей и большей. Их скупали на торгах, у бродячих монахов, раздобывали где только можно, но всё равно книг не хватало. Даже в кремлёвских церквах и соборах не всегда можно было сыскать нужную книгу.
Книги так вздорожали, что имевший добротную книгу мог сторговать за неё целый дом. Только исправные книги попадались редко, а от других вреда было больше, чем пользы.
Книги нужно было делать в одном месте — исправленными, неизменными и одинаковыми.
Иван давно намерялся наладить у себя в Москве печатание книг, как это делалось у польского короля в Кракове и у литовского гетмана в Вильно… Ещё задолго до казанских походов, сразу после венчания на царство, звал он из Германии вместе с другими мастерами и печатников. Да ливонцы не пропустили их в Москву. А перед последним походом на Казань приезжал от датского короля посланец, привозил с собой лютеранскую Библию и другие свои книги, искусно напечатанные в королевских печатнях. Сулился на всю Московию наделать книг — сколько нужно будет, — да слишком многого хотел за это лютеранин: хотел, чтобы царь отказался от своей православной веры и перешёл в лютеранскую.
Прогнал тогда из Москвы лютеранина Иван, печатню же ставить не передумал. Одобрившись с митрополитом, казну положил на это дело, место, где быть печатне, выбрал. Сыскался в Новгородской земле и умелец — Маруша Нефедьев. По царскому указу привезли его в Москву, на корма урядили, жалованье дали. Приставили к нему для подмоги и обучения печатному делу дьякона церкви Николы Гостунского — Ивана Фёдорова да сына поповского Петра Мстиславца.
Взялся Маруша исполнять царский наказ со старанием: собрал себе работников — столяров, плотников, кузнецов. На месте, указанном царём, заложил с ними печатню. Только недолго продержалось в ладу его дело. Закрутилась вокруг Маруши злая и хитрая канитель. Стали ему дьяки да подьячие козни чинить по приказам, а прочий мелкий приказный люд, и сильней всего писцы, вовсе во вражду ударился.
Бояре тоже навострились на противное, потворствовали дьякам в их кознях. А до царя было далеко — царь был в Казанском походе, да и не до печатни стало ему в ту пору. Казань и Астрахань не давали ему покоя. Не мог он заниматься никакими иными делами, покуда эта грозная и извечно враждебная Руси Орда не была завоёвана и усмирена.
Покончив с Ордой, решил царь воздвигнуть в Москве храм в честь этого великого свершения и твёрдо стал на этом. Начали собирать по всем большим и малым городам мастеров. Забрали всех работников и у Маруши Нефедьева. На целых пять лет остановилось дело. Дьякон Иван Фёдоров был приставлен царём по совету митрополита в учителя к малолетнему царевичу Ивану, Пётр Мстиславец ушёл на послушание в кремлёвский Чудов монастырь, а Маруша остался не у дел, один, неприкаянный и огорчённый. Пошёл он от тоски и обиды по кабакам — и извёлся. Нашли его как-то зимой замерзшим, во рву — как раз возле того места, где возводили задуманный царём храм.
Не скоро вспомнил Иван про печатню. Храм давно освятили, но новые дела и заботы повлекли его: затеял войну с Ливонией, с боярами завраждовал, может, и совсем не вспомнил бы он про печатню — без конца в нём рождались всё новые и новые задумы, — да случай навёл его на мысль. Застал он как-то в своей книжной палате, где собрано было сотни две или три самых исправных и редких книг, дьякона Фёдорова, который выбирал книгу для чтения царевичу Ивану. Немногих допускал в эту палату Иван, но дьякону было позволено пользоваться царскими книгами — и не только потому, что по ним он учил царевича… Ивану нравился этот задумчивый простолюдин, который из всех благ, дарованных ему приближением к царю, воспользовался только одним — возможностью читать его книги. Иван сам любил книги, и эта любовь влекла его к таким же людям, часто помимо его воли, помимо его желания… Книги свели его с Курбским, с Сильвестром, с Адашевым, и теперь в нём теплела душа к человеку, который больше чести, больше богатства любил книги.
— А что, поп, сможем ли сами, без немцев, книги печатные делать? — спросил Иван у растерявшегося и чуть было не бухнувшегося на колени дьякона.
Фёдоров всегда терялся при встречах с царём, но не от страха перед ним, не от своей приниженности: Фёдоров был горд — выстраданной, затаённой гордыней, которая чем сильней, тем скрытней… Терялся он потому, что в Иване, вместе с его мрачной надменностью, вместе с недоступной, суровой царственностью, была ещё и какая-то удивительная, совсем непонятная в нём мужицкая простоватость, которая подманивала к нему людей, открывала перед ним их души, мысли и к которой никак не мог привыкнуть Фёдоров, всякий раз оказываясь захваченным врасплох. Он не знал, как держать себя с Иваном, терялся, потому что перед ним одновременно был и царь, и мужик, который мог высморкаться в полу кафтана и тут же, садясь на трон, приняться вершить судьбу подвластной ему Руси.
— Не поп… лише дьякон я, государь, — зачем-то поправил Ивана Фёдоров, совсем не понимая от растерянности, что говорит такое только в досаду царю. Уж не хочет ли он, чтобы царь помнил о нём доподлинно — кто он таков?!
Но Иван не заметил или простил его невольную дерзость. Сказал мягко, шутливо, словно старался помочь ему побороть растерянность:
— Всё едино — поп!..
Иван подкупал своей простоватостью: когда он был спокоен, она застилала в нём всё остальное, заставляла забывать, что он царь, но горе было тому, кто забывал об этом. Знал Фёдоров, как коварна эта необъяснимая, не Богом, не чёртом даденная царю, странность, знал, как жестоко расплачиваются доверившиеся ей, но всякий раз, встречаясь с Иваном, чувствовал, что не может таиться перед ним, не может юлить, лукавить, прятать свои мысли, угодничать, лебезить… Он растерянно, тревожно, но открыто смотрел в глаза Ивана.