Ломоносов
Шрифт:
Вообще, конец 1750-х годов был отмечен усилением полемики Сумарокова с Ломоносовым. Журнал «Трудолюбивая пчела» стал трибуной рационалистически строгой и ясной философии искусства, исповедуемой его издателем.
Сумароковское требование простоты и ясности поэтического слова органически вытекало из его общего взгляда на поэзию как на важнейшее средство сословно-полезного поучения. Чтобы научить людей, слово должно заключать в себе совершенно четкий, по возможности единственный смысл. Ломоносовская поэзия с ее неожиданным и ярким метафоризмом, с ее грандиозными, ослепительными видениями, соединяющими прошлое, настоящее и будущее, была неприемлема для Сумарокова и поэтов его круга. Ломоносов не отрицал за поэзией ее высокой воспитательной, преобразующей миссии, но в его стихах те или иные общественно-необходимые рекомендации, помимо декларативно-повелительного, получали еще и художественно-опосредованное выражение: в них всегда имеется «второй
Игнорируя это, Сумароков обвинял Ломоносова в «неестественности», «умствовании», излишней «пылкости». В статье, так и названной «О неестественности» (апрельская книжка «Трудолюбивой пчелы»), он иронизировал по поводу «тех стихотворцев, которые, следуя единым только правилам, а иногда и единому желанию ползти на Геликон, нимало не входя в страсть, и ничего того, что им предлежит, не ощущая, пишут только то, что им скажет умствование или невежество, не спрашивался с сердцем, или паче не имея удобства подражать естества простоте, что всего писателю труднее, кто не имеет особливого дарования, хотя простота естества издали и легка кажется». Из этого, в общем-то, бесспорного рассуждения следовал не менее бесспорный вывод: «Что более стихотворцы умствуют, то более притворствуют, что притворствуют, то более завираются...»
Спорным было то, что Сумароков ставил знак равенства между «неестественной» и «завиральной» поэзией вообще и ломоносовской одической поэзией в частности. Метафоризм для Ломоносова был наиболее естественной и простой формой выражения его совершенно необъятного содержания. «Всего важнее быть искусным в метафорах. Только этого нельзя ни у кого занять, потому что слагать хорошие метафоры значит подмечать сходство», — это положение Аристотеля о метафоре как средстве познания было близко Ломоносову и совершенно недоступно и чуждо Сумарокову. В статье «К несмысленным рифмотворцам» последний, ставя знак равенства между одой и всем непонятным, темным по смыслу, саркастически рекомендовал: «Всего более советую вам в великолепных упражняться одах, ибо многие читатели, да и сами некоторые лирические стихотворцы рассуждают тако, что никак невозможно, чтоб была ода и великолепна и ясна: по-моему, пропади такое великолепие, в котором нет ясности... Что похвальней естественный простоты, искусством очищенной, и что глупее сих людей, которые вне естества хитрости ищут? Но когда таких людей много, слагайте, несмысленные виршесплетатели, оды; только темнее пишите».
Сумароков высмеивал на страницах своего журнала не только поэтическую манеру Ломоносова. Он нападал и на его научное творчество. Если в июньском номере Сумароков дискредитировал Ломоносова-ученого и живописца как издатель, поместив статью Тредиаковского, то в августовской книжке он печатает уже свою эпиграмму «Новые изобретения», в которой высмеивает — 1. «Рассуждение о большей точности морского пути», произнесенное Ломоносовым в торжественном заседании Академии 8 мая 1759 года, 2. Ломоносовские работы по стеклу, 3. Вообще химические его исследования:
1 Вскоре Поправить плаванье удобно в море. Морские камни, мель в водах переморить. Все ветры кормщику под область покорить, А это хоть и чудно, Ходя немножко трудно, Но льзя природу претворить; А ежели никак нельзя того сварить, Довольно и того, что льзя поговорить, 2 Разбив стакан, точить куски, а по отточке Во всяком тут кусочке Поставить аз: Так будет из стекла алмаз, 3 Скажу не ложно: Возможно Так делать золото из молока, как сыр, И хитростью такой обогатить весь мир, Лишь только я при том одно напоминаю: Как делать, я не знаю.Конечно, дело здесь не только в личных пристрастиях Сумарокова. Он выступает здесь выразителем настроений довольно многочисленной в ту, да и более позднюю пору части русского общества — настроений антипромышленных и антинаучных. В отличие от Ломоносова, связанного с Шуваловыми и Воронцовыми (вельможами-предпринимателями, владельцами больших фабрик, на которых использовался крепостной труд), Сумароков, связанный с Разумовскими и вообще с «земледельческим» дворянством, утверждал идею пагубности
Рискуя заслужить упрек в вульгарном социологизме, все-таки скажем: вряд ли случайно, что, в отличие от Ломоносова, Сумароков, основываясь на такой общей социально-политической установке, именно в 1750-е годы стал культивировать в своей лирике совершенно определенные жанры: любовные песни, элегии, эклоги и т. п. с ярко выраженным пасторальным уклоном.
Короче говоря, Сумароков и Ломоносов были типичными антагонистами как в литературной, так и во внелитературной сфере. Причем «промышленный» пафос некоторых программных поэтических произведений Ломоносова, конечно же, не исчерпывал их значения, и все сводить к тривиальному противопоставлению «промышленника» Ломоносова «земледельцу» Сумарокову — значит сознательно облегчить себе задачу. Такое противопоставление недостаточно для поэзии Ломоносова — она шире по своим идеям, чем поэзия сумароковская. В ней есть место и для сумароковского содержания, и еще остается бездна пространства для иного. Здесь примерно такой же случай, как и в полемике Ломоносова с церковниками в связи с открытием атмосферы на Венере, — он может понять своих оппонентов, а они его нет.
Характерно, что сам Ломоносов именно так рассматривал свою противоположность Сумарокову — как недостаточную себе противоположность. Это вполне обнаружилось в 1760 году в одном значительном эпизоде тогдашней литературно-общественной жизни.
В самом конце 1750-х годов в Петербурге образовался франко-русский литературный. салон. Его главою был молодой аристократ, поклонник (а впоследствии знаменитый покровитель) изящных искусств, зять канцлера М. И. Воронцова, барон Александр Сергеевич Строганов (1733–1811). Среди завсегдатаев салопа обращали на себя особое внимание такие заметные в петербургском свете лица, как аббат Лефевр, проповедник церкви при французском посольстве в Петербурге, французский посол маркиз де Лопиталь, племянник И. И. Шувалова, молодой вельможа и литератор граф Андрей Петрович Шувалов (1735–1789), а также канцлер М. И. Воронцов и сам фаворит и камергер И. И. Шувалов. Дипломаты в этом салоне, конечно же, не только литературные интересы преследовали. Для них он был одним из каналов воздействия на русское общественное мнение в пользу Франции в пору, трудную для этой страны. Соперничество с Англией в Северной Америке, сепаратный договор, заключенный бывшим союзником французов Фридрихом II с английским королем Георгом II в 1756 году — все это подтолкнуло Францию к восстановлению в том же 1756 году дипломатических отношений с Россией, прерванных за восемь лет до этого.
В лице русских участников строгановского салона французы имели влиятельных доброжелателей. Салон решал прежде всего внешнеполитические задачи, а задачи литературные ставились в нем только лишь в зависимости от первых.
Таков был в общих чертах характер этого салона, в одном из собраний которого аббат Лефевр произнес речь под названием «Рассуждение о прогрессе изящных искусств в России». Эта речь была отмечена отчетливо выраженным стремлением сказать с похвалой о развитии изящных искусств в послепетровской России и весьма туманным представлением о том, как они (а из них прежде всего литература) действительно развивались. Благожелательный тон выступления Лефевра как нельзя более соответствовал общему тону, принятому в салоне: «Позвольте мне, милостивые государи, присоединяясь к вашим литературным трудам, занять вас вопросом о прогрессе изящных искусств в этом государстве. Истина, которая меня вдохновляет, и ваше снисхождение, ободряющее меня, позволяют мне надеяться на мои посредственные дарования. Я позволю себе, милостивые государи, напомнить вам те достопамятные времена, когда творческий гений России уловил тайну счастливых народов, чтобы открыть ее своему народу при помощи побед и преобразований нравов, при помощи торговли и всяческих искусств».
Пока проповедник-француз говорил о Петре и других государях (Елизавете, Марии-Терезии, Людовике XV), о «младой поросли» государей (великом князе Петре Федоровиче и великой княгине Екатерине Алексеевне), все у него выходило довольно гладко. Картина получалась гармоническая: даже австрийская императрица и французский король (постоянные противники) выглядели союзниками в благотворном деле просвещения народов. Иначе говоря, вышивать дипломатической гладью Лефевр умел. Но когда он подошел наконец непосредственно к изящным искусствам в России, тут-то и обнаружились узелки.