Лондон: биография
Шрифт:
Для Босуэлла она была всего-навсего «потаскухой», грязной по определению, и потому, воспользовавшись ею и заподозрив, что она заразна, он принялся угрожать ей. Как большинство его современников, Босуэлл испытывал ужас перед венерической болезнью. Джон Гей в своей лондонской панораме предостерегает от тех, кто,
От фонаря шныряя к фонарю, Сулит постыдный, тягостный недуг, Расплату горькую за сладкий миг И нескончаемых страданий гнет.Страдания эти испытал, в частности, Казанова, заразившийся гонореей от проститутки в таверне «Каноник».
До этого Казанова посетил другой бордель — в таверне «Звезда», — где заказал отдельную комнату. Он вступил в беседу с «серьезным и представительным хозяином» (хорошее наблюдение: такой вид напускали на себя многие содержатели лондонских борделей), после чего забраковал одну за другой всех женщин, которые к нему являлись. «Дайте ей шиллинг
Не утруждалась ими и проститутка, которая пристала на Стрэнде к Сэмюэлу Джонсону. «Нет-нет, девочка моя, — тихо проговорил он, — Так не годится». Девица подобного же сорта, сообщив, что она «в городе новенькая совсем», подошла к Ричарду Стилу возле аркады в здании рынка Ковент-гарден. Она спросила его, «как насчет стаканчика винца», но под сумрачными сводами рынка он увидел на ее лице «печать голода и холода; глаза у нее были ищущие и тусклые, платье крикливое и легкое, черты лица тонкие и детские. Странная эта встреча пробудила во мне сильную сердечную боль, и, чтобы меня не увидели с этой женщиной, я отошел».
Стрэнд и Ковент-гарден, как и окрестные переулки, были общеизвестными местами сексуальных развлечений. Там в XVIII веке в некоторых питейных заведениях выступали исполнительницы «поз», что было тогдашней формой стриптиза; действовали «дома удовольствия», специализировавшиеся на порке, и «молли-хаусы» для гомосексуалистов. В «Лондон джорнал» за май 1726 года говорится о двадцати «содомитских клубах» (в их число, видимо, входит общественная уборная близ Линкольнс-инн), «где они заключают гнусные сделки, после чего удаляются в темные углы совершать свои отвратительные мерзости». Излюбленными местами встреч гомосексуалистов были такие заведения, как «Мамаша Клап» на Холборне и «Толбот-инн» на Стрэнде, а близ Олд-Бейли действовал бордель с юношами, где «мужчины обычно называли друг друга „мадам“ или „миледи“». «Подкова» на Бич-лейн и «Фонтан» на Стрэнде были в XVIII веке эквивалентами нынешних «гей-пабов», а окрестности Королевской биржи славились возможностью фланирования и поиска гомосексуальных партнеров; как гласил стишок того времени, «ныне торг содомиты на Бирже ведут». Такую же репутацию имели переулки Поупс-Хед-элли и Суитингс-элли; хозяин полутаверны-полуборделя на Камомайл-стрит (camomile — ромашка) был известен как «Графиня Ромашка». Что касается «Мамаши Клап», у нее в каждой комнате стояла кровать, «принимавшая в ночь по тридцать-сорок гостей, а то и больше, особенно воскресными ночами». В борделе на Бич-стрит собирались мужчины, которые «развлекались, плясали, пели похабные песни». Радости эти имели, однако, и теневую сторону. Когда блюстители порядка накрыли один «клуб», члены которого называли себя buggerantoes (от bugger — гомосексуалист), несколько человек из арестованных покончили с собой, в том числе торговец шелком и бархатом, торговец мануфактурой и капеллан. Нередки были случаи шантажа, так что наслаждение шло в Лондоне рука об руку с опасностью. Тем не менее этот город оставался гомосексуальным центром, где «избранные» могли тайно и анонимно следовать своим склонностям. И в любом случае лондонские присяжные славились нежеланием признавать людей виновными в содомии, каравшейся смертной казнью; обычным вердиктом было «покушение» на содомию, за которое присуждали либо к штрафу, либо к недолгому тюремному заключению, либо к позорному столбу. Для лондонцев характерна терпимость в отношении сексуальных проступков. Да и как может быть иначе в городе, жителям которого всегда доступны любые разновидности порока и сумасбродства?
В Лондоне XIX века, вопреки расхожему представлению о царившей в «викторианскую эпоху» добропорядочной семейственности, сексуальная жизнь была не менее разнузданной, чем в предыдущем столетии. В 1840 году Флора Тристан писала в «Лондонском дневнике»: «В Лондоне все классы поражены глубокой порчей. Порок здесь приходит к людям сызмальства». Ее потрясла «оргия» в таверне, где английские аристократы и парламентарии до рассвета гуляли с пьяными бабенками. Генри Мейхью, приглядывавшийся к совершенно иным слоям общества, сказал о лондонских уличных детях, что «их самой характерной чертой… является необычайная распущенность». Наблюдения привели его к выводу, что половая зрелость наступает гораздо раньше, чем многие думают; он, однако, уклонился от описания «всех мерзких и грязных подробностей». Даже в тех частях города, где обитал более добропорядочный трудовой люд, тринадцати-четырнадцатилетние сплошь и рядом сожительствовали и плодились без особых брачных обрядов; в Бетнал-грин, к примеру, была церковь, где совершались «браки на манер кокни» и где «тебя могли оженить за семь пенсов, если тебе исполнилось четырнадцать». Один ист-эндский младший священник вспоминал рождественское утро, когда он «сочетал браком богохульствующих юнцов и девиц… сущая насмешка». Половая распущенность сопровождается здесь широко распространенным равнодушием к религии или атеизмом, что является еще одной характерной чертой лондонской жизни.
Однако главным, что тревожило наблюдателей жизни города в XIX веке, были масштабы проституции и ее характер. Исследования, проведенные и опубликованные Мейхью, Бутом, Эктоном и другими, создают впечатление некой одержимости этой темой. Выходили книги под такими заглавиями, как «Проституция в Лондоне» или, более пространно, «Проституция в нравственном, социальном и санитарном аспектах». Там можно
Между сексом и болезнью проводилась четкая, недвусмысленная связь. Уильям Эктон писал в книге «Проституция в Лондоне», что эти «нарумяненные и набеленные создания с крашеными губами и бровями, с накладными волосами, облюбовавшие Лангем-плейс, отдельные участки Нью-роуд, Квадрант… Сити-роуд и окрестности театра „Лицеум“», по обследовании, как правило, оказывались «носительницами сифилиса». Не обошлось и без характерной «мусорной» метафоры: «Как груда отбросов неизбежно начинает гнить — так точно и скопище развратных женщин». Проститутка превращается в символ заразы — как нравственной, так и физической. В 1830-е годы утверждалось, что из восьмидесяти тысяч лондонских проституток в год умирает восемь тысяч. Ежегодно в больницах Лондона фиксировалось по 2700 случаев сифилиса «у детей от одиннадцати до шестнадцати лет». Реальное число продажных женщин было предметом бесконечных спекуляций и домыслов — семьдесят, восемьдесят, девяносто тысяч и более, и в середине XIX века было подсчитано, что «в одном лишь Лондоне на этот порок тратится 8 000 000 фунтов стерлингов в год». Проституция, таким образом, превращается в символ как коммерческой ненасытности Лондона, так и опасностей, связанных с головокружительным ростом самого города и его пороков.
Упадок цивилизации в самом центре Лондона мог принимать весьма разнообразные формы. Некоторые из этих форм описаны в книге Райана «Проституция в Лондоне», вышедшей в 1839 году. «Мария Скоггинс, пятнадцати лет, работала корсетницей. Вечером, когда она возвращалась к отцу, ее завлекли в публичный дом, который содержала Розетта Дэвис, она же Абрахамс, и отправили на панель». Другая пятнадцатилетняя девушка «была фактически продана мачехой содержателю одного из домов в восточной части Лондона». Доверчивые дети обоего пола становились товаром. Все тринадцать дочерей пожилой Лии Дэвис были «либо проститутками, либо содержательницами борделей». Метафора юности, приносимой в жертву, приводит на ум варварские ритуалы у алтарей Трои и Гоморры, а образ девушки, которую «бросают», «завлекают», «отправляют» на панель, рождает представление о мрачном городе-лабиринте, мгновенно чующем невинность и убивающем ее. Трех пятнадцатилетних девушек послали охотиться сразу за целой группой юнцов, «чтобы плата составила круглую сумму»; «заведение, куда они пришли, развернуло перед ними сцену дикого разврата… В этих домах находили пристанище воры, бродяги, нищие и прочий сброд… было хорошо известно, что там постоянно творятся самые что ни на есть дьявольские дела… в плотной гуще ничего не подозревающего населения… Мужчины, женщины и дети всех возрастов собирались там с самыми низменными и гнусными целями… распространяя вокруг нравственные миазмы». Все это воспринималось как мрак некой языческой ночи, сгустившийся не на окраине и не в каких-то четко выделенных злачных местах, а в сердце столицы.
Но если одним из образов, связанных с лондонской проституткой, был образ болезни и заразы, в котором яркое воплощение получали тревоги и страхи, провоцируемые самим городом, то другим был образ изоляции и отчуждения. Рассказ Де Куинси об Энн, дочери жестокосердой Оксфорд-стрит, принадлежит к числу первых примеров того городского взгляда, что усматривает в беде юной проститутки самую суть лондонской жизни; Энн пала жертвой всех безжалостных коммерческих сил города, как и его глубинного безразличия, его забывчивости.
Достоевский, бродя по Хеймаркету, «заметил матерей, которые приводят на промысел своих малолетних дочерей». Он «увидал одну девочку, лет шести, не более, всю в лохмотьях, грязную, босую, испитую и избитую: просвечивавшее сквозь лохмотья тело ее было в синяках… На нее никто не обращал внимания». Таков образ лондонского страдания среди спешащей мимо толпы, которой точно так же нет дела до покрытого синяками ребенка, как до искалеченного бездомного пса. Что поразило Достоевского, навидавшегося сцен ужаса и безнадежности у себя на родине, — «она шла с видом такого горя, такого безвыходного отчаяния на лице… Она все качала своей всклоченной головой из стороны в сторону, точно рассуждая о чем-то, раздвигала врозь свои маленькие руки, жестикулируя ими, и потом вдруг всплескивала их вместе и прижимала к своей голенькой груди». Вот они, лондонские виды, лондонские картины. В другую ночь женщина, вся одетая в черное, торопливо сунула ему в руку маленькую бумажку. Он посмотрел и увидел евангельскую цитату: «Я есмь воскресение и жизнь…» Но можно ли уверовать в заповеди Нового Завета, видя боль и одиночество шестилетней девочки? Описывая Лондон как языческое царство, Достоевский, помимо прочего, делает это потому, что человеку, живущему среди такого страдания, очень трудно поверить в бога, который позволяет подобным городам процветать.