Лондон, любовь моя
Шрифт:
И он снова вспоминает летчика Королевских ВВС, как тот опрометью несся по темной улице от его дома. Это было вскоре после того, как они договорились больше не заводить детей, по крайней мере до тех пор, пока не кончится война. Даже тогда в Харроу редко можно было увидеть военных летчиков.
— Глория всем была мне обязана, это ее и возмущает. Ну, подвезла летчика-другого, эка беда.
Суп должен еще повариться. Кто его знает, когда удастся раздобыть еще банку. Все-таки День победы. Хотя ощущение такое, что война вот-вот начнется снова.
Нужно что-то сделать, дабы люди почувствовали: это уже не повторится. Хотя бы даже вернуть старика Черчилля. Что само по себе смешно. Старые журналы,
— А то придется… искать новое тело, перевоплощаться? Лучше подыскать новую голову. До чего вкусно, но разве в этом счастье, мистер Кисс? — Ему ли не знать? — Заглянем в ад! — кричит Синьор Данте, «Человек, который видит вас насквозь». Тропическая зелень Ботанического сада на фоне голубого неба. Сладкий запах прелой земли. О боже, грязь твоих оранжерей, и цветы, цветы, я чувствую какие жаркие у нее бедра, вижу ее блестящие губы, серебристое стекло и вода. — Смотри, утки, гуси, жаворонки! — Птичка сиротливо сидит на гнезде. Сколько гнезд должна свить сиротка? Сколько птенцов выпадет на землю? И весной все по новой, всю жизнь. А кукушка? Суп. Не давай ему перекипеть, а то испортишь вкус. Вдыхай аромат вина. Вдыхай аромат женщины, твой аромат, Глория.
Теперь попробуем. Выключим газ. Достанем ржаной хлеб, отрежем пару ломтиков. Никакого масла. Достанем большую тарелку, положим на нее хлеб, поставим чашку, нальем суп. Половину. В эту чашку, белую с голубой каемочкой. Пам, пам, пам, в такт финальным аккордам виолончели Элгара. Отнесем суп и хлеб к окну, поставим их на подоконник, вернемся за вполне недурным по такой цене «бордо». Напоминает о последнем годе в Париже, когда туда приехала Глория. Оставь детей с миссис Ди, сказал он, и поедем вдвоем в Италию. В Рим. Я покажу тебе Средиземное море и голубое Эгейское, ты не поверишь. Но они провели два дня в Париже, а потом вернулись в Лондон на поезде, загнанном в брюхо парома, наслаждаясь роскошью сна, по крайней мере, он наслаждался. И глаз не сомкнула, сказала она, все думаю о том, что мы утонем в этом железном гробу, в вагоне, дверь которого даже открыть нельзя. Пойдем камнем на дно, без всякого шанса на спасение. Тебе это в голову не приходило? Я подумал об этом и заснул как младенец, ответил он и попытался подползти к ней, чтобы успокоить, но было слишком тесно. «Ты меня раздавишь, — сказала она. — Мне и так плохо». Что с тобой, Глория? Клаустрофобия? «Тебе виднее. Это ты у нас из психушек не вылезаешь». Клаустрофобия, сказал он. «Да, да. Спасибо тебе, конечно, за все, я серьезно, Джо, только это был последний раз. А еще качка!» Ну а самолетом? спросил он. «Никогда!»
Концерт Элгара окончен. Джозеф Кисс крутит ручку настройки, пока не попадает на «Большого Билла Кэмпбелла и его парней Скалистых гор». Звучит «Я старый ковбой с Рио-Гранде». Он макает в суп хлеб, мирно поглядывая на пейзаж за окном. Он любит песни про ковбоев. «Весь день мотался я в седле, пора бы отдохнуть».
Джозеф Кисс помнит смирительные рубашки, обитые войлоком палаты и решетки на окнах, санитаров, врачей, психоаналитиков. Он прошел через таблетки, уколы, электрошок. До оперативного вмешательства не дошло. Порой ему хватало квитанции из химчистки, трамвайного билета, содержимого бумажника — прямо как когда-то на сцене. «Скажите, сэр, я не ошибаюсь, ваше имя начинается с буквы „Д“? Спасибо, Джордж. Полагаю, вы женаты, сэр? Да? Имя вашей жены, сэр, начинается с буквы „М“? Имя вашей жены, сэр, если я не ошибаюсь… Марджори! Спасибо. Большое спасибо. Вы из Эдмонтона. Только что купили новый костюм. У вас вялая интрижка с продавщицей из соседнего магазина, и сегодня вечером вас не было бы в нашем театре, если бы она не передумала ехать в Саут-Энд, и вы решили как-то убить время, чтобы легенда о командировке не пропадала. О, я вас не осуждаю, нисколько! Просто мне гораздо интереснее случаи посложней».
— Когда я только начал этим заниматься, я не был циником. Я был идеалистом. Я знал, что у меня дар. Но все, что я мог с ним делать — продавать за несколько жалких шиллингов, выступая по вечерам перед публикой. Но в общем-то маловероятно, что на креслах Имперского театра в Килбурне дождливым вечером в четверг окажется много Джорджей Бернардов Шоу, Гербертов Уэллсов и профессоров Хаксли. Жестокость. Разочарование. Нищета.
«У вас есть собака, мадам, пес по имени Пат. Овчарка, не так ли? Ваш муж любит этого пса больше, чем вас, и вы с радостью отравили бы его, если бы смогли? Это правда, мадам? Это правда, сэр?»
— Ладно, Кисс, где ваш велосипед? Вперед и с песней — в психушке вас уже заждались. Неужели вы думаете, что, если будете продолжать в том же духе, кто-нибудь пойдет на ваши сеансы? Вы думаете, им не терпится услышать, какова их реальная жизнь, как они беспокоятся по поводу своих гулящих жен или какие садистские фантазии посещают их грязные душонки при одном взгляде на юною ассистентку фокусника? Шевелитесь, Кисс. Вы уволены.
Работа — это воплощенное зло. Мистер Кисс с великим трудом научился сдерживаться, не говорить все, что знает, позволять им думать, что они его обхитрили. Он усвоил: предупреждать зрителей о том, что дьявол давно прибрал к рукам их души, бестактно.
— А вы, сэр, полагаете, что у Гитлера есть здравые мысли, не так ли? Ну, например, решить еврейский вопрос. Вышвырнуть евреев вон из страны. Перестать сокрушаться по поводу поляков. Что они для нас? Что мы для них? Я не прав? Большое спасибо. Нет, сэр, я не называю вас предателем. Педофилом разве что. Сколько ей лет? Десять? Конечно нет, сэр. Прошу меня извинить. Я ошибся. Да, сэр, я с радостью покину эту сцену, но вешаться не стану. Спокойной ночи, дамы, спокойной ночи, господа! Музыку, маэстро!
Почему тебе обязательно говорить людям все эти гадкие вещи? спросила Глория. Неудивительно, что они сердятся. Я сержусь.
Ох, Глория, я слишком боюсь читать твои мысли. Когда-то я решил, что не имею на это права. Теперь меня удерживает просто ужас. Неужели Господь дал мне эту власть, этот дар только для того, чтобы я мог взглянуть на себя со стороны, несчетными глазами других?
«Ваш тип, мистер Кисс, мы здесь, в Штейнеровском институте, называем „чувствительным“. Мы бы с радостью помогли вам приручить эти силы. Сейчас вы похожи на радиоприемник со сломанной настройкой. А мы можем научить вас ловить Би-би-си, „Радио Люксембург“, Австралию, что угодно. Если захотите».
— Для меня это было слишком, это их намерение. Я хотел, чтобы мой дар пропал совсем, а не был приручен. Не стал сильнее. Может, это была их игра? Я просил о помощи. И со всеми, кого я знал, было так же. Я мог бы использовать свой дар на пользу человечеству. Даже когда началась война и я добровольно предложил свои услуги Службе внешней разведки, меня не взяли. Данди ходатайствовал, но было уже поздно. Глория считала что это глупо, а зрители ждали чудес… И никаких женщин!
Подобрав последнюю каплю супа последним кусочком хлеба, Джозеф Кисс допивает вино. Ему хочется сохранить этикетку — не от вина, а от консервов.