Лондон. Биография
Шрифт:
На эти ворота толпа обратила первые свои усилия. Свалив у них всю мебель, выброшенную из дома начальника, ее полили смолой и варом, и вскоре она полыхала вовсю. Ворота превратились в огненное полотнище, такое яркое, что ясно были видны часы на башне церкви Гроба Господня. Люди полезли на стены и стали бросать горящие факелы на крышу. Холкрофт продолжает: «На подмогу начальнику тюрьмы прибыл отряд констеблей в сто человек; толпа расступилась перед ними, дала пройти и, полностью окружив, кинулась на них с превеликой яростью. Жезлы констеблей были сломаны и превращены в головни, которые мятежники кидали в те места, куда не добрался еще огонь, и без того распространявшийся очень быстро».
Другой свидетель событий – поэт Джордж Крабб – вспоминал: «Они пробили крышу, выломали
Например, когда огонь охватил всю тюрьму, заключенным, которых хотели освободить, стало грозить сожжение заживо. Еще один очевидец – Фредерик Рейнолдс – писал: «Буйство толпы снаружи, вопли узников внутри, не чающих спасения от немедленной смерти в огне, грохот огромных отваливающихся кусков здания, оглушительный звон от ужасающего падения на мостовую раскаленных докрасна железных решеток, громкие торжествующие крики обуянных демонами мятежников при каждом новом успехе – все это соединялось в жуткую, устрашающую сцену». Наконец обугленные и все еще ярко пылающие ворота начали подаваться; толпа расчистила путь сквозь огненные их остатки и ринулась в тюрьму.
«Рвение бунтовщиков было поразительно, – отмечает Холкрофт. – Они вытаскивали заключенных, хватая их как попало – за волосы, за руки, за ноги. Чтобы дать узникам выход, они взламывали всевозможные двери с такой легкостью, словно всю жизнь провели в здешних лабиринтах». Они устремлялись по каменным коридорам с восторженными криками, которые смешивались с воплями заключенных, искавших выхода на свободу и спасения от подступающего огня. Замки и засовы выламывались так быстро, что можно было подумать, будто мятежникам содействует некая сверхъестественная сила.
Иных, истомленных и окровавленных, выносили на руках; других, которые брели наружу в цепях, тут же с торжеством вели в местную кузницу, и ликующая толпа под возгласы «Дорогу! Дорогу!» расступалась перед освобожденными. Из тюрьмы вышло более трехсот человек. Одни были избавлены от неминуемой казни и чувствовали себя воскрешенными; других поспешно увели друзья; третьи, у кого жизнь за решеткой вошла в привычку, изумленно и потерянно бродили среди развалин Ньюгейтской тюрьмы. В ту ночь и другие тюрьмы были подожжены и отперты, и на короткое время создалось впечатление, будто мир, основанный на законе и наказании, целиком и полностью разрушен. В последующие годы окрестные жители вспоминали неземное свечение, исходившее, казалось, от самих городских камней и мостовых. На миг Лондон испытал преображение.
Вполне закономерно, что от горящих руин тюрьмы мятежники направились на Блумсбери-сквер к дому лорда Мэнсфилда – «лорда – главного судьи». Одна из характерных черт Лондона XVIII века состояла в том, что жилища всех крупных должностных лиц и всех знаменитостей были горожанам хорошо известны. Погромщики прорвали заграждение из остроконечных железных прутьев, разбили окна, проникли в дом и, пройдя по всем его комнатам, часть мебели сломали, часть подожгли. В пламя были брошены картины, рукописи и книги, составлявшие библиотеку по юриспруденции; в зримой форме то было сожжение самого Закона. Здесь стоит привести один любопытный эпизод, произошедший в часы, когда огню предавались вся власть города и весь его гнет. Появившись в окне подожженного дома, один из бунтовщиков показал ревущей толпе «детскую куклу – несчастную игрушку… словно образ какого-то нечестивого святого». Прочитав об этом, Диккенс немедленно превратил
Наутро Сэмюэл Джонсон побывал на местах ночных беспорядков. «В среду я отправился с доктором Скоттом поглядеть на Ньюгейтскую тюрьму и увидел догорающие руины. Когда я шел мимо Олд-Бейли, мятежники грабили дом судебных заседаний. Хотя их было, думаю, менее сотни, действовали они не спеша, без всякой опаски, не выставив стражу, совершенно спокойно и средь бела дня, словно законно нанятые работники». Далее Джонсон делает интересное замечание: «Вот она, трусливая натура коммерческого города». Без сомнения, он имеет в виду недостаток общественного, гражданского духа, способного предотвратить или пресечь эти бесчинства; будучи коммерческим по сути, Лондон не мог защищаться ничем, кроме страха и грубого гнета. И стоило этим двум гарантам безопасности дать слабину, как на смену им естественным образом и с неизбежностью явились воровство и жестокое насилие. «Коммерческий город» можно считать эвфемизмом для арены грабежей и мучительных тревог. Видевший достоинства Лондона и ценивший его радости, Сэмюэл Джонсон вместе с тем лучше, чем любой из современников, понимал его тягостные пороки.
Тот день, однако, явил взорам не только дымящиеся развалины Закона. Употребив выражение, которое тогда еще не было штампом, Хорас Уолпол назвал его «черной средой». Почти столько же оснований было назвать эту среду «красной». В то утро «трусливая натура» Лондона дала себя знать закрытыми лавками и ставнями на окнах. Многие горожане были настолько изумлены и потрясены разрушением Ньюгейта и полной неспособностью городских властей задержать и наказать виновных, что им чудилось, будто сама ткань действительности рвется у них на глазах. «Вокруг курящихся руин люди безмолвно стояли поодаль друг от друга, не отваживаясь громко осудить бунтовщиков и даже не шепча, чтобы не дать пищу для подозрения». Крушение законности проявилось и еще в одном любопытном обстоятельстве. Иные из получивших свободу принялись разыскивать своих тюремщиков, «предпочитая узы и наказание ужасам еще одной такой ночи»; другие возвращались к Ньюгейтской тюрьме и бродили среди дымящихся развалин былой своей темницы. Их вело туда, пишет Диккенс, некое «невыразимое влечение»; где прежде находились их камеры, там теперь они ели, вели разговоры и даже спали. Этот факт, при всей своей диковинности, органически вписывается в более обширную повесть о Лондоне, где многие всю жизнь не желают покидать привычных камней.
В различных местах города были размещены войска, но на энергию и целеустремленность бунтовщиков это никак существенно не повлияло; ночными поджогами они, казалось, лишь распалили себя еще больше. У тех тюрем, что оставались пока нетронутыми, включая Флит и тюрьму Королевской скамьи, появились плакаты, грозно извещавшие начальников и надзирателей, что ночью огонь доберется и до их учреждений; сходным образом были выделены и дома видных законодателей. Вожаки заявили, что восставшие захватят и сожгут Английский банк, монетный двор и королевский арсенал, возьмут штурмом королевские дворцы. Прошел слух, что мятежники вдобавок ко всему отопрут двери Бедлама, и это добавило к общим опасениям горожан новый специфический страх. Поистине город стал бы тогда совершенным адом, где на фоне пожаров и разрушений бродят отчаявшиеся, обреченные и безумцы.
Наступившей ночью могло почудиться, что вернулся 1666 год с его Великим пожаром. Бунтовщики заполонили улицы, «подобно могучему морю», и целью их, казалось, было «взять город в огненное кольцо». Вспыхнуло тридцать шесть больших пожаров – в частности, загорелись тюрьмы Флит, Королевской скамьи и Клинк; солдаты стреляли по бунтовщикам, и среди них были убитые и раненые. Крупные поджоги произошли у Холборн-бриджа и Холборн-хилла, то есть в окрестностях все той же Ньюгейтской тюрьмы, словно разрушения прошлой ночи так наэлектризовали район, что он навлек на себя новые беды. Образ куклы с пустым лицом, ставшей в мятежном городе неким обобщенным и адским идолом, представляется уместным.