Лондонские поля
Шрифт:
Хоуп была в спальне — она, присев к туалетному столику, причесывалась. Каждый раз, как он теперь с нею где-нибудь сталкивался, перед ним во мгновенной вспышке проносилась вся их совместная жизнь, как будто их брак был неким непоправимо идущим ко дну пловцом. Ему все-таки стало немного легче (хотя это было недостойное чувство), когда он увидел, что на ней теннисная форма. Динк давно перестал появляться у них так часто, как хотелось бы.
— На игру идешь? — спросил он. — С Динком?
— Все корты до шести закрыты. Что это с ними со всеми творится? Почему они не работают?
— Никто вообще не работает. Не замечала? Стройки заморожены. Все стоит… Лиззибу что, беременна?
Она резко обернулась к нему: весь овал интеллектуального ее лица полон был возмущения и холодности — в равной мере и того и другого.
— Я так, просто недоумеваю. Не ее объем меня удивляет, но то, как она ест. Как одержимая.
— У нее просто такая манера есть. Есть — это вообще благое дело, следовало бы и тебе попробовать.
Гай, привалившись к дверному косяку и сунув руки в карманы, блуждал взглядом по коридору.
— Он сегодня хоть немного поспал? И все-таки… он взбудоражен, — сказал Гай, что было излишним: ни от чьего слуха не ускользнул бы рев, бесспорно принадлежавший Мармадюку, и то, как стучит об пол его кроватка, — ярость этого стука никогда не переставала поражать. — Его сегодня прогуливали? Думаю, я мог бы с ним пройтись.
— Не надо, девочки скоро его заберут.
— А мне хотелось бы с ним погулять… Что? Да нет, просто — хотелось бы…
Это, конечно, было нелепой ложью, но Гаю нужен был телефон. Не для того, чтобы позвонить Николь, с которой он и так увидится вечером (когда будет сопровождать ее на Китов матч). Нет, ему надо было позвонить в офис, Ричарду. Он сегодня уже трижды говорил с Ричардом — весьма обстоятельно (и настоятельно), — так что не хотел теперь ввергать домашних в еще большую тревогу. Вот ведь что еще кроется в обмане: ложь преступная бросает тень и на невинную ложь. И звезды на твоем небе тускнеют все больше и больше.
— Ты думаешь, что там, на улицах, сейчас безопасно?
— Конечно, там все в порядке.
Теперь он столкнулся с задачей полностью снарядить Мармадюка для выхода в город — полностью, с ног до головы, одеть ребенка, который будет беспрерывно сбрасывать с себя все, что бы на нем ни появлялось. Гай снял с него подгузник, в отчаянии вмял его в горшок.
— Разве ты не хочешь сделать подарочек папе? — без малейшей надежды спросил он снова. Двадцатью минутами позже, окончательно убедившись в неспособности Мармадюка сделать папе подарок, Гай силой натянул на него прокладку подгузника, сам подгузник и крепящие его трусики, а затем майку, рубашку, брючки, носочки, ботинки, а спустившись к двери — еще и теплую куртку с капюшоном, перчатки, маску для лица и шапочку с помпоном, после чего повязал ему горло шарфом. Когда он подтащил его ко входной двери и протянул руку, чтобы отпереть запертый на два оборота замок, Мармадюк произвел то, что в местной терминологии значилось как «гигантское опорожнение» (этим феноменом обычно завершались Мармадюковы эксперименты, когда он до побеления губ тужился в недельном запоре). Ребенок, иначе говоря, всего себя заболотил экскрементами. Размотав шарф, Гай обнаружил, что передовые их части добрались уже до воротника рубашки. В детской Гай, опять-таки силой, стащил с сына шапочку, маску, куртку, перчатки, джемпер, ботинки, носки, брючки, рубашку, майку, трусики, подгузники и прокладку, взмахом руки отослал прочь отважных, но давящихся рвотой нянечек, отмыл Мармадюка под душем в ванной, а потом снова ухитрился надеть на него подгузник с подкладкой, трусики, майку, рубашку, брючки, носки, ботинки, джемпер, перчатки, куртку, маску и шапочку. Во время всей этой борьбы пожизненная склонность Мармадюка к истязанию отца — в частности, особая склонность к истязанию его гениталий — разыгралась в полной мере всего только дважды. За быстрым тычком головой по яичкам последовал необузданный удар тупым предметом (игрушечным гранатометом) по чувствительной головке. Новые боли, присоединившись к слаженному ансамблю болей, которые там уже роились, усилили его, заблистали в звездных ролях. На этот раз он и в самом деле открыл входную дверь, прежде чем Мармадюка громко и обильно стошнило.
Ну и ладно, Гаю это не особенно докучало. Каких-то полтора рулона туалетной бумаги — и он вместе с вопящим ребенком был на улице. Теперь Мармадюк лежал ничком на тротуаре, совершенно глухой ко всем увещеваниям. Гай присел на корточки, убеждал его и щурился на низкое солнце.
— Ну ты же молодец…
— Н-н-нет!.. Нет — мама.
— Пойдем, милый.
— Нет — бяка — жид.
— Уф-ф… ладно.
Во время их прогулок Мармадюк всегда требовал, чтобы Гай держал его на руках, потому что так было гораздо проще доставить папочке ту или иную боль. Они отправились в сторону Лэнброук-гроув. Мармадюк растопырил пальцы и принялся играючи вымешивать лицо Гая, как тесто.
Царственные пленники, думал Гай, — вот их положение. Дети — это царственные пленники, интернированные императоры, маленькие
Насилие более высокого ранга, проявляющегося со всех сторон (плоть, толкущаяся в ступе улицы), оказывало на Мармадюка смягчающее действие — он, возможно, надеялся почерпнуть какие-нибудь приемы, чтобы использовать их для собственных надобностей. Возвышаясь над автомобильными сигналами, над воем двигателей, над скрипучими колесами обыденный коммерции, мелких забот, над постоянным мордобоем и грохотом в зеве пабовых фонарей, раздавались шесть или семь мертвых, режущих слух нот охранной сигнализации. Почтовое отделение, где пол оставался влажным при любой погоде, служило словно бы ледяным катком для пьяниц и попрошаек, давно себя потерявших — и наносящих себе все новые и новые увечья, подумал Гай, заметив, что никто не замечает женщины в углу, размеренно бьющейся головой в сочленение стен. Он встал в очередь к автомату — или же стал толочься в толпе, устремлящейся к автомату, потому что идея очереди, подобно идее размеченного пешеходного перехода, подобно идее сначала-женщины-и-дети, подобно идее оставить-ванную-в-таком-виде-в-каком-ее-желали-бы-найти, — все эти идеи как-то выдохлись как раз накануне миллениума. Даже Мармадюк был, казалось, несколько напуган этим водоворотом. Гай стал подумывать, не попытать ли ему счастья у Кончиты — или у Хосни — или, может быть, в «Черном Кресте», но тут вдруг оказалось, что будка опустела и никто не стоит у него на пути. Он позвонил Ричарду, и тот без обиняков подтвердил то, о чем они оба давно подозревали: все американские деньги уплывают из Сити.
Закончив разговор, Гай все еще стоял там, в будке, прижимая трубку к правому уху, в то время как Мармадюк усердно кромсал и выкручивал ему левое. Гай никогда не паниковал; не паниковал он и теперь; он, как всегда, подчинялся тому, что почитал неизбежным. Американский откат, во всяком случае, был гораздо менее значимым, чем тот переворот, который мог за ним последовать. И его положение как собственника было, наверное, прочным. Но он вдруг ощутил, что вся вселенная словно бы встает на дыбы. Гай держал на руках ребенка, но все его собственные потребности и желания — основополагающие, дешевые, обычные, те самые, с которыми нам всем приходится иметь дело, — были теперь вылущены из него. Ему пришло в голову, что он совершено свободен позвонить Николь, что он и сделал. Сонным голосом она призналась ему, что, приняв ванну, лежит сейчас в постели и что много места в ее мыслях занимает именно он. Гай почему-то рассмеялся, испытав благодарность и облегчение. Где-то ощутил он еще одну боль, но не заметил, что его брюки на пару дюймов приподнялись над ботинками.
С ребенком на руках он вышел наружу, и солнце было совсем рядом, в конце улицы, словно ядерный взрыв. И Гай знал, что солнцу не следовало этого делать. Нет, ему не следовало этого делать. Солнцу не следовало опускаться к нам так низко, заполняя окна и ветровые стекла розовыми завитками пыли, поджигая вот этак горизонт, пылая вот так наискось, с таким ужасным наклоном, портя все вокруг. Хотелось, чтобы оно скрылось с глаз. Погляди-ка за угол — а там нет ничего, улица исчезла, остались только огонь и кровь. Затем и сами глаза прогорали насквозь, и виден был влажный асфальт, шипящий в солнечной сковородке. Солнце обращало трущобы в хрустальные зубчатые башни. Но солнцу не следовало делать этого, нет, ему никак не следовало делать этого, выжигая в наших умах эту идею, эту тайну (особого горения, особого огня), все время держа нас под этим низким прицелом.