Лондонские поля
Шрифт:
— Правда, смешно, милый?
Кит, казалось, готов был с нею согласиться.
— Все вечно талдычат, что японцы не такие, как мы. Отличаются от нас. От тебя, от меня. Очень отличаются. Больше, чем черные. Больше, чем евреи. Даже больше, чем вон та маленькая тварь. — Она указала на корчащегося при мочеиспускании «дояра», который ничуть не оскорбился. По-прежнему полностью поглощенный своей одинокой драмой самоистязания, он поднес руку к залитому слезами лицу и изменил стойку — теперь он походил на человека, собирающегося усесться на высокий табурет.
— К этому вопросу мы,
Пол Го помедлил. Потом улыбнулся.
— А теперь ты скалишь зубенки? Но этого никто не понимает.
Последние слова прозвучали в удивительной тишине, тогда как в помещении позади кое-что изменилось. Там снова появился мужчина в цветастой рубашке; были и другие наблюдатели. Тогда, не теряя времени, Николь процокала по полу обратно, открывая на ходу сумочку. Она одарила Кита поцелуем, «Раненой птицей», и заботливо вытерла ему рот бумажной салфеткой. Отступив назад, она окинула его всего взглядом, полным любви.
— Кит, твоя рубашка! Ты, должно быть, немного измял ее в машине!
Она наклонилась, расправляя топорщащийся искусственный шелк. Наклонилась ниже.
— …На колени, девочка, — спокойно сказал Кит.
Итак, это было необходимо: чтобы прозрачные ее чулки соприкоснулись с другим сиянием — сиянием туалетного пола. Николь опустилась на колени. Она одернула книзу кромку рубашки и, намочив палец, убрала какой-то пушок с вертикальной полоски его брюк. Сказала:
— Победи, Кит. Разделайся с вызовом этого — этого хибакуси. И приходи ко мне завтра. У меня для тебя еще денежки будут… Ты — мой бог.
— Вставай, девочка.
Пол Го прошел мимо них. Даже бедолага «дояр» натужно оторвался от писсуара и направил свои стопы к выходу. Кит задержался ненадолго, глядя на нее и кивая головой. Но последней оттуда вышла она.
Гай обходил паб дозором; нос его был вопрошающе выставлен вперед, а нерешительный рот трогала то искривленная улыбка, то подрагивающая усмешка. Весь «Маркиз Идендерри», вся эта пещера, полная кожи и стекла, накренилась в сторону, и содержимое ее готово было вывалиться на улицу, по направлению к поднятой доске, к утоптанной площадке с линией метания.
Над толпой возвышался один лишь мужчина в пурпурном смокинге; возможно, голос его не был наихудшим голосом всех времен и народов, но, конечно же, был наихудшим из известных поныне (сущий кошмар развязной помпезности). Голосом этим он возглашал: «Итак, позвольте поблагодарить вас за ту признательность, которую вы любезно выражаете нам за то, что это состязание мы сегодня проводим именно здесь…» Гай различил Дебби и — точно ли? — Петронеллу, вставших рядышком на стол, в нескольких футах от колышущегося вала голов и плеч. Он опасался, что проявил себя изрядным увальнем в общении с Китовым гаремом; вел себя в высшей степени неуклюже; они, казалось, видели его насквозь, и все его тщательно сформулированные вопросы насчет того, кто где живет да кто чем занимается, глаза им ничуть не застили;
Он не мог представить себе, что Николь захочет наблюдать за всем матчем — или хотя бы за частью его, — а потому вернулся к их столику, чтобы ждать ее там. Многие другие тоже пережидали матч внутри, занятые выпивкой, тисканьем или драками.
Он опустошил свою кружку и, моргая, стал смотреть на толпу. Затем почувствовал легкое прикосновение к своему плечу и с прощающей улыбкой обернулся, чтобы столкнуться лицом к лицу с подлинной человеческой развалиной — с Триш Шёрт.
— Ох! Что с вами такое?
Она неотрывно глядела в никуда, пока он помогал ей усесться; она глядела в никуда — или, может быть, она глядела в собственные свои мысли, в собственный внутренний мир. Перед ним была блондинка, с которой давным-давно произошло все, что только может произойти с блондинкой. Меж тем как рокот толпы, следящей за состязанием, постоянно усиливался, словно некий дартсовый ливень, Триш Шёрт с неизмеримым трудом сумела выговорить:
— Я не знаю… я не знаю… куда этот мир… куда он катится.
Замечание это показалось Гаю едва ли не самым шокирующим изо всех, что ему когда-либо доводилось слышать. Он осторожно взглянул на нее.
Не сделать ни малейшей попытки что-то сказать, как-то отозваться, придать своему лицу хоть какое-то выражение — а потом взять да и брякнуть этакое.
— В туалете, — сказала она.
Гай выжидал.
— Он заявляется в мою нору. Всякое приносит… бухло, все такое. Ко мне в нору. И пользуется мной, как туалетом.
— Да нет, я уверен, быть такого не может, — сказал Гай, подумав о том, что даже слово «нора» — это просто-таки восторженный эпитет для того места, где обитает Триш, — если, конечно, верить неаппетитным Китовым описаниям.
— Держит меня, как порножурнал. В моей норе. Как только захочет, так заявляется и отпарывает меня до поросячьего визга. У меня башка идет кругом. Где уважение? Где признательность? Он когда-нибудь… когда-нибудь говорит обо мне?
— Кит?
— Кит.
Она задала этот вопрос с такой всепоглощающей униженностью, что Гай недоумевал, как будет правильно ответить. В голову ему пришла мысль о соломинке — та ли это, за какую можно ухватиться, или же та, что перешибет тебе хребет? На самом-то деле Кит говорил о Триш довольно часто, это для него было вполне обыденным делом, таким же, как и хвастовство о перемещениях по городу; причем упоминания о ней он имел обыкновение сопровождать чудовищными подробностями — в той мере, в какой у него хватало на это желания или времени.