Лондонские поля
Шрифт:
Хоуп отрицательно помотала головой.
— Она лишилась всего.
— Боже мой! Значит, ее чудесный молодой человек…
— Не был таким уж чудесным.
— Да… В наши дни никому нельзя верить, — сказал Гай.
— И никогда нельзя было, — сказала Хоуп.
Вот тут-то и состоялось явление Мармадюка. Сопровождаемый пораженческим взором ошеломленной няни (ее присутствие сводилось к почти неощутимому отражению в стекле), маленький мальчик извергся из двустворчатых дверей на террасу. Хотя Гай и Хоуп отреагировали с привычной быстротой, остановить Мармадюка было невозможно. Увертливо преодолев защитный выпад Гая, он с разлета — китобойный гарпун, да и только — воткнулся лицом в ножку стола, не предоставив Хоуп никакой возможности приподнять поднос. После этого мир содрогнулся: разбитые стаканы, расколотый фарфор, детская кровь, пролитое молоко. Пролитое молоко.
Как ни был Гай опечален теми невзгодами, что за последнее время выпали на долю леди Барнаби, ему с легкостью удалось
Всю неделю он с утра пораньше уезжал в Чипсайд, где уединялся в своем офисе, вооружившись кофе и четырьмя телефонами. Он набирал номера. Голос его приучился к рекламным интонациям благотворительности, к вкрадчивой лести добрых деяний. Деяния, добрыми не являющиеся, сплошь связаны с деньгами. Впрочем, добрые деяния — тоже. Но во всем, что касалось дел недобрых, Гай был полным невеждой — и осознавал это. Конечно, стоило только произнести слово «Индокитай», как тут же доносился вздох, вырывшийся у кого-то на другом конце телефонной линии, — через ушную раковину трубки он проникал в собственное твое внутреннее ухо. «Забудьте обо всем остальном, обо всех других местах, — с подъемом сказал его знакомый в «Индексе» — с таким подъемом, к которому Гай еще не успел подстроиться. — Забудьте о Западной Африке, о Туркменистане. Настоящая буря — там, в Индокитае. Полнейшее дерьмо». А у него и понятия о том не было. Ни у кого не было никакого понятия. Кажется, понятия не было вообще. Столкнувшись с этим и в смятении испытывая потребность совершить что-нибудь смелое и безрассудное, Гай вышел и купил сигарет, после чего продолжал набирать номера, неумело покуривая.
Почему он этим занимался? Как и у всякого другого, у Гая Клинча не было никакого аппетита к мрачным сенсациям. Как и всякий другой, он изо дня в день по горло насыщался ужасами во время завтрака, пока не окоченел от этого, не одурел от этого, — и с тех пор его ежедневная газета оставалась непрочитанной. Расширение сознания, революция средств связи — что ж, это было противодействием, контрреволюцией. Никто ничего не хотел знать… Почему я этим занимаюсь? — недоумевал он. Потому что это хорошо? Мысли — последовательные мысли — здесь обрывались. Гай так много раз прокручивал у себя в голове сцену своего обеда с Николь, что пленка истончилась, на ней появились щербины, царапины, рябь — и вопросы, вопросы, от которых мутнели усталые глаза. Он видел ее горло, ее движущиеся губы. Голос ее на звуковой дорожке оставался девственно чистым, сохраняя свой иностранный акцент, щепетильно-боязливый выговор. Она сказала, что в ней есть еврейская кровь. Когда Гай пытался точно определить, что его в ней привлекает, он думал не о грудях ее, не о сердце, но о крови, о том, как ее кровь ритмично притягивает его к себе. Что можно сделать с чьей-то кровью? Вдыхать ее запах, пить ее, омываться ею? Любить ее. Разделять ее. А может, свести все к покровительственности? В ней ведь всегда есть что-то неистовое, что-то животное. Не этого ли он искал? Не ее ли крови?
Хотя события в Индокитае происходили в пределах земного шара и двадцатого века, будучи при этом весьма типичными для них обоих, рассматривать их требовалось с астрономической точки зрения. Прежде всего, они были смутными, отдаленными, покрытыми глубочайшим мраком. «Опосредованная война» исказила все происходящее, когда обе стороны согласились (или — когда «обе стороны согласились») играть в свои игры в темноте. Выполнение этого условия было достигнуто очень быстро — благодаря провозглашенной, широко освещаемой и в прессе, и на телевидении политике уничтожения всех журналистов. Иностранные корреспонденты не могли более перепрыгивать из одной огневой точки в другую, оберегаемые подсунутыми под шляпные ленты карточками «ПРЕССА», чтобы потом рассылать по телексу свои репортажи, потягивая коктейли в садах, разбитых на крышах опаленных жарою «Хилтонов». В ответ на это невзыскательные телевизионщики нанимали джипы или подводы; изъеденные малярией репортеры с повернутыми войной мозгами выползали из опиумных курилен и подлатывали свою журналистскую независимость очередными репортажами; одноногие фотографы, в чьих котелках все еще сидели куски шрапнели дедушки Хо, стояли на приграничных дорогах, задирая кверху большие пальцы. Они — да, въезжали, но обратно уже не возвращались. Гай курил, щурился, тер глаза и недоумевал: в самом ли деле хоть кто-то способен за всем этим наблюдать?
То, что прояснялось, прояснялось медленно, неправильно или зыбко, словно в неверном свете. С одной стороны, односложные утверждения или рассеянное хихиканье тех, кто выжил, но лишился крова из-за крушения или взрыва; с другой — неусыпная бдительность спутников, триумфально-безучастных, исключающих, кажется, все человеческое из своих диаграмм смерти (поля трупов, пчелиные соты черепов). То был новый вид конфликта; среди попыток его обозначить преобладали такие
Он никогда не чувствовал себя более живым.
Он никогда не чувствовал себя счастливее — вот какой была неприглядная правда. Или же — на протяжении многих и многих лет. Вечером он приехал домой, к удивленной и не скрывающей одобрения жене (проведя весь день в офисе, он вдруг приобретал ценность — новую ценность наряду с обычной) и к учиняющему комичные зверства Мармадюку. Приготовил выпивку для Хоуп, поставил ее перед ней на туалетный столик и поцеловал жену в шею, думая о других вещах, о других шеях. Это здорово опьяняло, вызывало возбуждение, которое искрилось точь-в-точь как пузырьки тоника у нее в стакане, когда они ударялись о лед. Она потрепала его по офисно-серьезной щеке, разгладила его калькуляторно-нахмуренный лоб, вполне уверенная в том, что он там занимался деланием денег. А чем занимался он на самом деле? Гаю нужен был тот великий хаос, на волну которого он настроился. Ощутите притяжение массовых бедствий, и вам потребуется большее — потребуется, чтобы бедствия были значительнее, чтобы массы были обширнее. Это как наркотик. Неудивительно, что все, кого это не коснулось, изображают происходящее в одном только черном цвете.
— Устал за день?
— Не то чтобы очень.
— Бедный мой.
Это они бедные… Но — добро, добро! Мотивы его не терпели обследования или надзора, ни на мгновение. Он думал (когда думал), что узнает нечто новое о жизни, которая всегда означает смерть. Он думал, что перед ним возникла возможность сотворить нечто воистину доброе. Мотивы его не терпели обследования. Они ему и не подвергались. Любовь следила за этим — современная любовь, в каком-то диком новом обличье. Бог свидетель, теперь я собрал достаточно сведений. Значит, позвоню ей завтра, думал он, расстегивая молнию на платье Хоуп.
Гай чувствовал себя прекрасно. Он творил поистине благие дела.
Погруженный в новое для себя состояние восторженной меланхолии, Гай поднимался по лестнице к двери Николь Сикс — мимо детских колясок и велосипедов, мимо коричневых конвертов, запечатанных предписаний о том, что следует и чего не следует делать, адресованных родителям, гражданам, членам общества. На полпути он приостановился, но не для отдыха, а чтобы кое-что обдумать. Он, конечно, знал, что неизбывное процветание азиатской субкультуры в Соединенных Штатах — не более чем миф или полуправда. Первая волна состояла, в основном, из вьетнамцев среднего класса — что ж, они таки и вправду преуспели, здесь не поспоришь. Но следующая партия, камбоджийцы… только представь себе: в последний раз ты видел свой дом подброшенным на сотню футов над землей и охваченным пламенем, а внутри были твои родители, твои шестеро детей. Чтобы оправиться от этого, необходимо время. В конце концов, нужно сперва отдохнуть, прежде чем завоевывать Америку. А следующий приток, если только он вообще когда-либо последует, будет, предположительно, еще в большей степени… Когда Гай двинулся дальше, он услышал, как кто-то спускается вниз: кто-то сопящий, шаркающий тяжелыми башмаками. Гай посторонился на предпоследней, по его мысли, площадке, задумчиво задрав подбородок. И все это, думал он, происходит на вершине кризиса — или, скорее, ниже кризиса, под его крылом. Эта мысль о делегировании жестокости…
— Здорово, друган.
— Кит… Прости, я, кажется, сплю на ходу.
— Знакомое дело.
Но выглядел Кит совсем иначе. И дело было не просто в его одеянии укротителя хищников или шевелюре «только что из-под фена». По правде сказать, эти его черты вроде бы шли вразрез с новым оттенком его облика — с чем-то средним между скрытностью и скромностью. Он стоял, перебирая ногами, склонив голову и прижимая к груди какое-то оборудование для ванной — и книгу в мягкой обложке. Гай тоже явился не с пустыми руками. Он не мог доставить сюда двух признательных беженцев, но у него собой был подарок, подарок для Николь Сикс. О подарке этом он раздумывал долго и пылко. Что он мог бы купить для нее? Полотно Тициана, яхту, бриллиант величиной с «Ритц». Гай хотел купить ей земной шар, но вместо того купил ей глобус. Нет, не старинный глобус — глобус нового типа. Глобус в буквальном смысле слова; планету, какой она видится из космоса, — тяжелую, таинственную, младенчески голубую под своими полупрозрачными покровами. Он держал его так же, как Гамлет держал череп Йорика.