Лондонские поля
Шрифт:
Гай зашагал вниз по Мэйда-Вейл. Деревья, слишком рано потерявшие листву, вынуждены были принимать солнечные ванны голыми — морщинистыми и пристыженными. Лондонские птицы щебетали, скрипели и каркали, и невозможно было понять, чего же больше в этих звуках — то ли жалости, то ли пренебрежения. Солнце творило то же, чем оно занималось круглосуточно и без устали вот уже пятнадцать миллиардов лет, то есть жгло. Почему люди перестали обожествлять солнце? Ведь солнце располагает для этого неисчислимо многим: оно создало жизнь, оно безгранично таинственно, оно столь могущественно, что никто на земле не смеет глядеть в его сторону. Люди, однако, предпочли поклоняться существу, сходному с человеком, антропоморфному. Они поклонялись и поклоняются неразборчиво: кому угодно. Взять индийского фанатика здорового тела и духа. Или эфиопского серийного убийцу. Или американского ангела девятнадцатого века, по имени Морони [41] . Или католического Бога самого Гая — НиктОтца… В каких-то
41
Ангел Морони, по утверждению Джозефа Смита, помог ему организовать церковь Мормонов.
Гай шел дальше, вниз по Элджин-авеню. Чувствовал он себя счастливым — возможно, благодаря погоде (и если бы это солнце изобразили в детской книжке, оно бы, конечно, улыбалось); счастливые предвкушения, счастливые воспоминания смешивались в волнующем смущении счастья. Ему вспоминалось, что он почувствовал однажды утром, больше года тому назад. Да, он только что взял на руки Мармадюка, чтобы тот отрыгнул; собственно, ребенка вырвало ему на плечо (приемщик в химчистке подходит и в сомнении скребет ногтем вельвет; ты говоришь: «Ребенка стошнило»; и все улыбаются, у всех прощающие улыбки, все всё понимают). Я сидел на кровати с ребенком, пока она переодевалась или мылась за дверью напротив. Внезапно почувствовал холод — его рвота холодила мне плечо, и там же покоилась его голова с приглаженными, слипшимися, лоснящимися волосами, как будто только-только из матки; она казалась биосферой, обитаемым миром. Или даже небесным телом. Я чувствовал жар, живое тепло, исходящее от его головы, и подумал (ох уж эти мои присказки и вся их постыдная посредственность — но я ведь так ощущал, я имел в виду именно это), что вот, теперь у меня есть… у меня есть маленькое солнышко.
И — господи! Осторожнее! Вот она, Портобелло-роуд, огромная канава, где все истерто, изношено, обшарпано, где полным-полно крыс. Гай так и чувствовал, как эта улица набрасывается на него, пытаясь понять, чем он располагает и чем у него можно поживиться. У ворот ночлежки Армии Спасения в ожидании тарелки супа или чего угодно, что будет им предложено, выстроилась очередь бродяг, угрюмые отряды бедняков — как старослужащих, так и новобранцев. Отряды задавленных людей (если только еще не раздавленных). Гаю, с его ростом, с сияющими чистотой волосами и зубами, больно было проходить мимо этих человеческих развалин, мимо их царапающих душу взглядов. Он видел только долгую вереницу нелепой обувки, разинутой, точно лошадиные пасти, полные лошадиных же зубов… Когда-то давно вход в «Черный Крест» был для него входом в мир страха. Теперь же все поменялось местами, и страх оставался позади, у него за спиной, а черная дверь в паб была скорее выходом, чем входом.
В полдвенадцатого наступила минута, которой все ждали: Кит Талант, о чьем приближении возвестили его собака, струя сигаретного дыма и раскатистый залп кашля, был так любезен, что переступил через порог «Черного Креста». Положение Кита в пабе, всегда бывшее очень крепким, теперь, после событий вчерашнего вечера, конечно, неизмеримо упрочилось. Увлеченный говор, доносившийся отовсюду, постепенно сросся в единый гул, раздались негромкие рукоплескания, постепенно же сменившиеся громкими разрозненными возгласами пьянящего торжества. Бармен Понго, всегда выражавшийся с чеканной краткостью, был, пожалуй, самым красноречивым, когда, приготовив Киту его пинту, по-ораторски распростер пухлую белую руку и попросту возгласил:
— Дартс!
— Да-да, привет, парни, — говорил Кит, у которого было дикое похмелье.
— Ну, брат, ты его и уделал, — сказал Телониус. — Так уделал…
Кит прополоскал рот лагером [42] и хриплым голосом сказал:
— Короче, лажанулся он от и до, так же? Не в обиду, брат, но вот выдержка, самообладание у черного… это всегда должно быть под вопросом. В первом заходе второго сета я же здорово отставал, да? А этот думает, что он на коне… и трижды выбивает по шестнадцать на двойном, да? Ну, когда он так обгадился, я понял: все, ребята, победа лежит на блюдечке, остается ее только взять. В третьем заходе второго сета — а он же самый важный, так или нет? — я побил его шестидесятки, а потом — забойные сто пятьдесят три. Двадцать на тройном, девятнадцать на тройном и восемнадцать на двойном! Блистательно, да же? Просто-таки образцово. Это, наверно, было — как ее? — кульминацией всего вечера. Идеальная концовка — как с такой поспоришь? Да никак: против лома нет приема. Ни в коем разе.
42
Легкое пиво.
— А жесткое все-таки это было испытание, —
Богдан сказал:
— Ты был на уровне — э-э — атмосферы крупного матча.
— Игрока послабее выбор места встречи, пожалуй, озадачил бы, — сказал Дин. — А ты не спасовал…
— Ты разделался…
— С вызовом этого…
— Левши из Брикстона, — закончил Телониус со вздохом.
Кит повернулся к Гаю Клинчу — тот, облокотившись на пинбольный стол, взирал на всех со скромной улыбкой.
— А ты, — сказал Кит, подходя к нему. — А ты, — повторил он, тыча пальцем. — Ты держался просто великолепно. Прошлым вечером — просто великолепно. Да, старики, он держался выше всяких похвал.
Гай с заметной благодарностью взглянул Киту в глаза — которые сегодня (по его мысли) были совершенно необычны. В глазах Кита виднелось сонмище прозрачных мутных пятнышек и лопнувших жилок, а также вертикальный мениск не пролитых слез; но самым странным в них было их расположение. Казалось, омертвевшие зрачки пытались увеличить расстояние между глазными впадинами — и глаза в итоге оказались практически на висках. Бог ты мой, думал Гай, да ведь Кит же похож на кита. На кита-убийцу? Нет. На благодушного кряхтящего любителя погреться на солнышке. На голубого кита. На спермацетового. Да, плюс эта невероятная бледность… Гай потягивал из своего бокала, выслушивая всяческие похвалы от Кита, Норвиса, Дина, Пэта и Лэнса. Изучал их лица, пытаясь найти признаки иронии. Но не обнаруживал в них ничего, кроме всецелого одобрения и приветливости.
— В жизни бы не подумал, — говорил Кит, — да, в жизни бы не подумал, что ты окажешься таким молодчагой.
Да в конце концов, что он сделал особенного? После свидания с Николь Гай вернулся домой, где имел удовольствие поить чаем Мармадюка. Хоуп в это время играла в теннис с Динком Хеклером. Затем он долгое время провел в душевой (порой бывает трудно промыть волосы от всего этого заварного крема да патоки), переоделся и — было около семи — вошел в «Черный Крест». И тут же окунулся в горячечную атмосферу дротиков. Флаги, транспаранты и шляпы были украшены надписями «КИТ»; беспрерывно раздавались возгласы: «Кит, Кит, Кит! Дартс, дартс, дартс!», да и сам Кит, хорошенько заряженный, то и дело натужно и хрипло вопил: «Дартс! Дартс! Дартс!» Снаружи два фургона мучительно скрежетали на холостых оборотах. Все они в них и погрузились — естественно, за исключением Кита, который вверил себя альтернативному транспорту. «Его я доставлю вон на том раздолбае», — сказал раздолбай Ходок, указывая через дверь на «ягуар» цвета вороненой стали. Затем Гай сорок минут просидел в кузове фургона, где белые и азиаты курили, хохотали и беспрерывно кашляли, тогда как черные, томимые непостижимыми желаниями, молчали, а ополовиненные бутылки «скотча» мрачно и безо всяких вопросов переходили у них из рук в руки.
— Они явно собирались учинить чего-нибудь на входе, — сказал Дин.
— Серьезно? — удивился Гай: он не заметил ничего неподобающего, кроме толкотни, подтрунивания — и ощущения близости огромной массы обнаженной черной мускулатуры, сильнейшего жара, от нее исходящего. — С чего ты взял?
— Они поранили Збига Первого, — сказал Збиг Второй.
— Так, ничего особенного, — сказал Кит. — Збиг Первый? С ним все обойдется. Выйдет где-то на следующей неделе.
Состязания по метанию проводились не в самой «Пенистой Чаше» (с ее тусклыми стеклами, тяжелыми портьерами и сумеречным привкусом ужаса), но в прилегающем зале — уж такой интерес этот матч вызвал у местных. Как заявил Кит, встреча эта захватила воображение всего Брикстона. Стоя по щиколотку в опилках, Гай догадался, что зал недавно использовался — и, несомненно, регулярно — для проведения дискотек, а также и церковных служб; раньше же здесь располагалась школа. Он просто почувствовал это. Здесь не было слишком уж явных указателей, которые могли бы напомнить ему о тех заведениях, которые посещал он сам (с их парками, раскинувшимися на сотни акров, олимпийскими бассейнами, компьютерными классами и проч., и проч.), но и низкая сцена, и поврежденный стеклянный потолок, и римские цифры на часах, и гнетущие деревянные панели — все это так и твердило Гаю: школа, школа! Причем — школа для мальчиков. Он огляделся вокруг (это действительно его беспокоило) — нигде не было ни единой женщины… Скамейки были расставлены, как в зале для собраний, а некоторые из них — опрокинуты: ясно, хулиганские выходки. В конце концов все расселись. Но когда матч, без какого-либо предварительного церемониала, начался, все снова встали. Если бы все сидели, то каждый мог бы смотреть на происходящее со своего места. Но поскольку все встали, то уж встать пришлось каждому.
Не то что бы там очень многое можно было увидеть — с точки зрения метания. Противник Кита был очень юн и очень черен; он удивительным образом сочетал в себе такие черты, как жестокость и торжественность, лицо у него было идеально правильным, словно бы даже отполированным, бритая же голова отсвечивала фиолетовым, как безупречный пенис в состоянии безупречной эрекции. Двое пожилых негров вели судейство — со многими колебаниями и частыми поправками, — записывая счет мелом и оглашая его через микрофон. Кит, то бегавший вприпрыжку, то ходивший бочком в своей наэлектризованной рубашке и клешах тореадора, явно был самым грубым и неряшливым из присутствовавших на сцене; однако выглядел при этом гораздо более прочих в своей тарелке.