Ловушка Пандоры
Шрифт:
— Ты опоздала. Время смерти уже тринадцать минут как прошло, — от волнения выпалил Матфей, от чего во рту стало сухо.
Собственный голос противно резанул по ушам фальцетом и очевидной глупостью сказанного. Такое чувство возникает у подростка на свидании, если девка очень нравится, а говорить с ней еще не понятно как и о чем, иногда вдруг выпаливаешь какую-нибудь несусветную чушь, от которой хочется самоубиться на месте. И как же круто, когда в ответ она задорно смеется Аниным
Но старуха не смеялась. И хотя её лицо было скрыто, Матфей был уверен, что и не улыбнулась. Его так и подмывало сорвать с неё капюшон, вглядеться в свои последние минуты, но Матфей трусил. Напряжение от дурацкой реплики только возросло. Делалось все больше не по себе. Хотелось одного — свалить подальше.
Он решился и попробовал уйти. Но его пригвоздило к месту. Задышал носом. Отметил, что дышит, и что сердце стучит в ушах.
А она, та что в капюшон прячется, молчит. Поэтому говорит Матфей:
— Может, ты/вы скажешь/те, в чем тут суть?
Молчит. Все больше становится, все темнее, а он съеживается, съеживается в крохотную точку. Дышит носом. Контроль пытается сохранить. Тщетно — внутри все узлом завязывается. Дышать все труднее. Огонь подступает к горлу.
А может, ну его — дышать? Может, так и должно быть после смерти, уже всё — отдышались, и ему пора? Может, таков путь в нирвану.
— Силён, — шипением ранит воздух звук из капюшона.
Остатки самообладания разбегаются. Мышцы сводит судорогой, и зубы мелко так выстукивают дробь.
Смерть становится всё больше…
Нет! Это он — все меньше! Истончается, как отслужившая ветошь.
Последней лампочкой сознания мелькнуло воспоминание с лекций по Эдварду Мунку. Махнули крыльями ангелы безумного творца: болезнь, печаль и смерть. И его вечный «Крик» в размазанных красках ужаса. Точная иллюстрация происходящего сейчас с ним самим. Матфей съежился до беззащитного, одинокого эмбриона. Он ничего не может противопоставить крику. В этом крике конец и начало соединяются в единое ничто.
Старуха вытянула вперед руку, поманила к себе. Его поволокло по скользкому белому кафелю, как безвольную марионетку.
Сквозь шипение раздался щелчок. Картинка распалась на мелких черных мушек. И собралась заново в искаженной перспективе. Тени сместились, стали более плотными, чем объекты. Материальный мир размылся в призрачный мираж. Все преграды исчезли, и зрению ничего не мешало проникнуть сквозь черное пятно ткани и заглянуть в самую суть старухи. А там внутри…
Матфей заорал. Туда ему совсем не хотелось!
Его затягивало нечто.
Трухлявая серость расползалась из сосущей дыры, заполняя все вокруг. Серость пульсировала аморфной плотью. Сползалась в очертания оголодавших морд, состоящих из сотен хищных полостей, что рвали друг друга на слизкие серые куски. Это был сам голод, сам ужас.
В этой чудовищной каше мелькнула розовато-сиреневая искорка. Мелькнула, как ложная надежда и утонула в склизкой серости. Отняв остатки сил.
Никуда его не проводят — его сожрут!
Умереть — оно хрен с ним. Но стать чьей-то жрачкой? Это Матфею совсем не улыбалось.
Ближе. Все эмоции перегорели и замерзли — пустота.
Ближе. И будто врач вколол анестезию в больной зуб. Но боль никуда не делась, боль там — она билась, кричала на самом дне — но её не слышали.
Ближе. Он лишь пылинка в созвездии пылинок — форма его съежилась до золотисто-кровавой крупинки, отяжелела до сути…
— Кхе-кхе, — противненько прокашлялся кто-то за спиной.
Дыра втянула серость.
Медленно отходила анестезия, еще медленней растекалась его сжатая форма…
— Не помешал?..
Зрение сузилось до привычной реальности.
Матфей стоял в паре шагов от сокрытой черным плащом смерти. Смерть ниже его, маленькая сухонькая. Кажется, одним щелчком он ее одолел бы.
— Ех, чутка не опоздал, ох — старость не в радость, ноги совсем не ходют.
Шаркающие шаги.
Матфей с недоумением глядел, как к ним подошла его галлюцинация — Егорушка!
Старичок хитро подмигнул Матфею. Потер ладошки и, обращаясь к смерти, запричитал:
— Ох, лапочка, ох, голубушка моя, не стоит об него зубки ломати! Он нужен нам.
— Мой! Голод! — хрипло зашипело из-под капюшона.
— Улепетывай, давай! Чаго встал-то?! — сделавшись вмиг серьезным, грозно приказал Матфею Егорушка. — Я ж её надолго-то не заговорю! Аль хотишь быть ничем?! — и вновь обратился к капюшону. — Только он может все исправить.
Матфей дернулся. На стариковское «хотишь стать ничем», в памяти всплыл отголосок Совка: «Кто был ничем, тот станет всем».
Матфей снова дернулся. Мышцы при попытке двигаться откликнулись онемевшими колючками, будто он их отсидел.
Он ойкнул и рванул. Обернулся в последний раз на свои галлюцинации, которые молча столкнулись в напряженном противостоянии. Распахнул двери и, прибавив скорости, выбежал прочь.
Ноги-пружины несли все дальше от больницы. В голове звенела ватная пустота: «Беги, Форест! Беги!»
Снег выбелил озябшие улицы, прикрыв грязь неприглядного города. Матфей топтал его белизну, обращая её в серую кашу. Воздух, тяжелый, влажный и морозный, дымил паром, словно курильщик сигаретами.