Ловушка
Шрифт:
Снаружи грохочет гром, бьёт молния, и в мрачной сторожке на мгновение становится намного светлее. Питер ежится от холода.
– Ерунда, – с готовностью соглашается он. – Но люди верят. В соседнем городе о Хемлок Айленд до сих пор говорят как о страшной сказке или городской легенде. Когда я нанимал катер, чтобы добраться сюда, меня несколько раз предупредили, что это место проклято.
– Да может и проклято, кто ж его знает. Но я-то до сих пор жив, нет? Сколько лет уж за островом приглядываю, – не хочу предавать память отца, – но никакие призраки меня не сожрали. И Спасителя, кем бы он там ни был, я в глаза не видал. Где я только не лазал,
Несколько мгновений они оба молчат. Дождь шумно барабанит по окнам, завывает ветер. Питер едва заметно вздрагивает, когда слышит как с противным свистом закипает чайник.
Чай у сторожа Саммерса такой же, как и его табак – крепкий и отвратительный на вкус, но он всё-таки не отказывается. Хочется согреться, пусть и таким гадким пойлом.
– Но чтоб вы знали, – продолжает тот спустя какое-то время, хотя Питер больше не задаёт вопросов. – Там, за лесом, на другой стороне острова, есть кладбище. Наверняка и от него избавиться захотите, но, может, перед этим посмотрите. У них там на могилах символы этого их Спасителя – вместо католических крестов звезда какая-то, а в ней будто чудо-юдо морское.
– Пентаграмма? – предполагает он, медленно потягивая горячий чай. Может статься, что никакие Стоуны не язычники, а самые обыкновенные сатанисты. Питер почти успокаивается.
– За дурака меня не держите, мистер Болдер. Сами сходите посмотрите, если будет время и покупать это место не передумаете. Всё это ими выдумано много лет назад, никто больше в такое не верит. Секта это была, вот что я вам скажу.
Никто больше не верит – и Питер верить не хочет. Все эти истории о проклятиях и смертях хороши для ночей страха в детских лагерях, где их рассказывают у костра, но никак не для реальной жизни. Он почти уверяет себя в том, что ничего необычного на Хемлок Айленд никогда не происходило, когда вновь выглядывает в окно.
У того самого каменного здания – единственного сохранившегося целиком – он замечает человеческий силуэт. Бьёт молния, освещая лес и заросли болиголова, и он видит его так же четко, как свое отражение в мутноватом стекле: женская фигура, закутанная в черные одежды. Её светлые, будто бы такие же белые, как отблески молнии, волосы развеваются под жуткими порывами ветра.
– Послушайте, мистер Саммерс, – Питер говорит медленно, едва ворочая языком. Словно завороженный, он не может отрывать взгляда от застывшей в тени здания фигуры. – А кто эта женщина?
– Какая женщина? – хмыкает тот и тоже подходит к окну. – Вы никак перебрали чего, мистер Болдер? Так я вам вроде как чай-то без виски наливал. Али вы ещё до приезда хряпнули?
На мгновение он поворачивается к бородатому сторожу и хочет высказать тому всё, что о нём думает – о его грубоватой манере говорить, о беспардонности и о том, что именно из-за его любви рассказывать обо всём едва ли не с сотворения мира он здесь и застрял. Но точно так же застревают и слова у него в горле.
В нос бьют запахи табака и цветов болиголова. Рыбой уже не пахнет.
– Та женщина, которую я только что видел у самого леса. Там, где стоит единственное уцелевшее здание, не считая вашей сторожки. Часовня, судя по всему.
– Да ну бросьте вы, – Саммерс смеётся, наливает себе ещё целую кружку чая и на этот раз добавляет в неё виски. – Нет здесь никого, кроме нас с вами. Уж меня-то не
Питер молчит. Вновь смотрит в окно, но на этот раз никого не видит – молнии вновь и вновь перечеркивают небеса яркими всполохами, но у каменной постройки близ густого леса никого нет. Деревья всё так же гнутся под напором сильного ветра.
Он уверен в себе. Он знает, что не сошёл с ума. Должно быть, во всём виноваты нездоровая атмосфера этого места и его разыгравшееся воображение. А может быть, всё дело в растущем повсюду болиголове. Когда-то он слышал о том, что это растение ядовито, но понятия не имеет, достаточно ли вдохнуть его аромат, чтобы отравиться.
Голос разума подсказывает, что нет.
– А я думал, это вы пытаетесь меня напугать, мистер Саммерс, – Питер чувствует, как в нём ни с того ни с сего просыпается ярость. Слепая, ничем толком неоправданная злость. Ему хочется вскочить на ноги и столкнуть со стола стоящую на нём посуду, оттолкнуть в сторону своего собеседника или даже приложить того головой о ближайшую стену. Ничего этого он не делает – всего лишь кривится и с подозрением щурится. – Вам наверняка не хочется оставлять эту работу. Как вы там выразились? Это память о вашем отце. Не выгодно ли вам любыми способами сорвать предстоящую сделку?
Питер не понимает, зачем об этом говорит. Собственные слова кажутся неуместными, глупыми. Какой в этом смысл? Почему он вдруг начал сыпать обвинениями? Язык словно слушается вовсе не его. Его будто отравили тем поганым чаем.
Но он точно знает, что злится. Он в ярости.
– Вы никак головой ударились, мистер Болдер, – ему кажется, что сторож смёется над ним. – Мне ж за неё никто даже не платит. Я тут, что называется, по своему желанию.
– То есть я прав?
– Вам бы уши почистить.
И всё-таки он его бьет. Одним ударом сбивает со того всякую спесь, сверкает глазами, когда на разбитых губах сторожа выступает кровь. Хватается за горячий чайник – покрытая копотью сталь блестит в тусклом свете единственной лампы – и несколько раз ударяет им по голове, поджимая бледные губы. Брызги крови пачкают стены, оседают на его руках и попадают на его футболку.
Собственный смех он слышит будто бы со стороны. Да и в искаженное от страха и боли лицо Саммерса смотрит не он. Не он заглядывает в его потухающие глаза. Нет, вовсе нет.
Очередная молния бьёт точно в деревянную сторожку.
О своих и чужих
Под глубокой, черной толщей воды ничего не разглядеть. Гладь идёт мелкой рябью, пробиваются откуда-то со дна мелкие пузырьки воздуха и вздымаются едва заметные в этой черноте мутные потоки песка и ила. Она всматривается и всматривается в черноту, зная, что та обязательно ответит.
Оттуда, со дна, на её голос отзываются всегда. На отдельные слова, на длинные предложения и даже на короткие вздохи – он отзывается на любой сорвавшийся с её тонких губ звук. А иногда будто бы замечает взгляд карих, почти черных, словно эта вода, глаз. Чувствует.