Лубянка, 23
Шрифт:
Позволю себе, заинтриговав читателя, прервать стихотворную часть письма, поскольку дальше речь пойдет о делах давно забытых и сейчас никому не интересных. В прозе же Костя сообщил, что в Гослитиздате Володя Бурич обещал работу для нас обоих (но небольшую), и в «Советском писателе» тоже кое-что обещали (но немного), а в конце похвалил мои шутливые вирши, которые я время от времени присылал ему и кое-кому из общих знакомых, и закончил так: «…ты, мой друг, сатирик и юморист, жаль — дилетантствуешь».
(Я же тем не менее, продолжал и продолжаю это делать, хотя Костя, возможно, был прав. Кстати, он совсем не Костя, а Саша, и фамилия тоже другая, но буду уж называть, как начал.)
А жизнь у Кости-Саши была ой какая нелегкая — причем смолоду. В канун войны с Германией он только-только
Костя не слишком любил рассказывать о своей военной жизни, и лишь в достаточно преклонном возрасте его потянуло на воспоминания, на какие-то обобщения, и он написал несколько поэм.
Я уже признавался, что начал немного уставать от его неуемного характера, но по-прежнему мы часто виделись и в городе, и когда он с семьей выезжал на дачу, куда я временами возил их самих, а также продукты питания и даже ненадолго оставлял у них Капа — подышать свежим воздухом и поиграть с их детьми. Одна из поездок вспомнилась сейчас, потому что могла окончиться не лучше, если не хуже, чем Костин выход из окружения, и тогда вы лишились бы удовольствия читать эти страницы…
Случилось это летом, на Рязанском шоссе: на полпути к ним на дачу: у моего «москвича» напрочь отказали тормоза… Ну, подумаешь, скажете вы, заехал на «сервис» — прокачали бы, заменили, налили — и окей! Но тогда и слова такого не знали — «сервис» (и «окей», кстати, тоже), автомастерских было кот наплакал — в той, которую я с трудом нашел, ничего сделать не могли, или не захотели, потому что и так загружены под завязку, а много с меня и с моего жалкого «москвичонка» не возьмешь. А может, у них и правда не было тормозной жидкости, колодок, тросиков, шлангов — всего, что нужно для предохранения водителя (и прочих людей) от преждевременной смерти. Разумеется, у меня и в мыслях не было пугать этих громкоголосых мастеровых своей незапланированной гибелью и тем более называть их, а также тех, кто изготавливает и распределяет запасные части к автомашинам, потенциальными убийцами. Только сейчас я осмелел (и обнаглел) настолько, что квалифицирую именно таким образом тогдашнее отношение к нам родного государства в лице его хозяев и исполнителей. А нас — как потенциальные жертвы.
Наверное, всего разумней было оставить где-то машину и возвращаться домой на автобусе, электричке, на такси, которые стоили копейки, а там уже соображать, как выручить своего «Эдика». Но о таком выходе я даже не думал: для чего же тогда наш знаменитый российский «авось»? Ну, подумаешь, действительно, тормоза — они и так держали еле-еле, и у большинства из тех, кто сейчас едут по дороге, наверняка такие же проблемы, как у меня. Или почти такие — если не с тормозами, то с шаровыми опорами, или с резиной. Короче, я продолжил путь и, как догадываетесь, ничего страшного не произошло. Хотя пару раз чуть не врезался в тормозившую передо мной машину и трижды едва не наехал на переходивших дорогу в неположенном месте.
Так чего же, спрашивается, я столько говорю про этот незначительный случай? А вот чего: с его помощью я вывел главную, пожалуй, закономерность нашего с вами бытия: государство в лице власти и множества ее разветвлений привыкло плевать на нас; мы привыкли плевать на самих себя. Плевков столько, что на них ничего не стоит поскользнуться. Я не о жизненных удобствах (впрочем, и о них тоже), я — о жизни и смерти. И на войне этот вселенский авось назывался беззаветной храбростью советского человека, а в мирные дни — самоотверженностью, самоотдачей, отчизнолюбивым порывом. («За родину, за Сталина!..» «Все на целину!..» И так далее.) На самом же деле — завершу свое злобное стариковское ворчание — все это главным образом от ощущения абсолютного
Мы уже привыкли, что Костя появлялся у нас в доме не один. На этот раз он пришел с худощавым невысоким молодым человеком, у которого была симпатичная внешность, быстрая речь, и он приятно грассировал. (Даже приятней, чем Ленин в кинофильмах о самом себе.) Звали этого парня Семен Сулин. Его отец своими руками готовил Октябрьскую революцию и через два десятка лет после победы был арестован как ее враг и расстрелян. Семену тогда еще не исполнилось семи. Вскоре арестовали и его мать, но не убили — она пригодилась для того, чтобы под охраной пилить лес на Севере, что и делала довольно долго, но, как ни странно, дожила до освобождения и даже вернулась в Москву. Семен не слишком отстал от родителей: его тоже арестовали, дождавшись, когда подрастет и поступит в институт. И поделом, если человека ничему не научила судьба родителей: надо же — с группой таких же умников, как сам, организовали студенческое общество по улучшению социализма! Чтобы вернуть в него ленинские нормы! Много он знал об этих нормах. Зато узнал о других — на лесоповале: сколько стволов обязан свалить за смену.
Впрочем, в отличие от своей матери, ничего страшного о лагере он не рассказывал, даже наоборот: английскому языку там научился с помощью одного из заключенных, подружился с несколькими, с Виталием Гарцем и сейчас дружит, после освобождения. Стихи там писать начал, и прозу тоже. И продолжает это дело — в основном для детей.
Судьба не раздавила его, а, наоборот, закалила. Впрочем, не один он — из тех, кто вернулся из лагерей и кого я знал, — был таким. (Правильно подметил поэт Николай Тихонов: «гвозди бы делать из этих людей…») Семен даже в Союз писателей проник — только не через приемную комиссию, чего столько лет добивался Костя, а через ворота гаража: да, да, после освобождения сдал на водительские права и устроился шофером не куда-нибудь, а в писательский гараж. Самого Михалкова возил! Или кого-то в этом роде… Я смотрел на него и завидовал, но абсолютно белой завистью, честное слово. Смотрел и вспоминал совсем недавние мучения мужа Мили, Григория, не имевшего права после освобождения жить в Москве (и еще в сорока с лишним городах); и такое же положение мужа сестры Мары, Леонида, кого за нарушение этих правил отправили в ссылку в Казахстан. (Все-таки, что бы ни говорили, смерть Сталина принесла что-то хорошее.)
С Семеном мы быстро сдружились. Он познакомил меня со своей матерью, с лагерным приятелем по имени Виталий и с новым своим знакомым — «жутко талантливым художником», который живет в ужасных условиях и потому свои «жутко талантливые» картины и рисунки держит не у себя, а в доме у одной известной московской киноактрисы.
Вообще круг его знакомств был на удивление велик и разнообразен и неустанно расширялся. Как у него получалось, я понять не мог и не могу, но стоило при нем упомянуть фамилию более или менее известной личности — литератора, актера, художника — и, оказывалось, Семен его (ее) уже знает. А если сегодня еще не знал, что бывало довольно редко, то через несколько дней это имя вполне могло появиться в реестре свежеиспеченных знакомых.
Так вот о художнике. Смотреть его произведения Семен повел меня и кого-то еще из общих друзей в квартиру Нины Алисовой (она стала известной после исполнения главной роли в довоенном фильме «Бесприданница»). Ее дочь показала нам несколько работ художника (назовем его Андреем Корзуновым) — это была в основном графика, иллюстрации к романам Достоевского, а также портреты — самого писателя и кого-то еще, но у всех у них были странные, удлиненные и печальные глаза — это я хорошо запомнил. Странным было и то, как проходил показ — в полном молчании, с какой-то непонятной осторожностью, словно что-то запретное. Оно и было тогда почти запретным (о чем я узнал позднее), но не по цензурным соображениям, а потому, что на этого молодого художника ополчилось целое стадо зубров — признанных мастеров кисти. За что? Какую угрозу почуяли они в нем, бедном, начинающем, но уже достаточно уверенном в себе? Неужели только из-за этой его уверенности они сладострастно сообщали читающей публике в своих коллективных газетных статейках о том, какой он бяка и халтурщик — даже кисть держать в руках не умеет.