Лубянка, 23
Шрифт:
Получив дипломы, оба они — Юлька и приехавшая к нему из Харькова Лариса (чья мать умерла, а отец давно уже сидел в концлагере как ярый враг народа) — долго искали работу в Москве, но их отчего-то не брали… Догадываетесь, отчего?.. Правильно: оттого, что его фамилия Меирович (Даниэль), а ее — Богораз (Брухман). (Ваш покорный слуга, окончивший институт примерно в то же время и также по специальности «учитель», оказался, если помните, просто везунчиком.)
А Юлька с Ларкой и с уже родившимся сыном вынуждены были уехать в Калужскую область, где прокантовались четыре года, «сея разумное, доброе, вечное» среди юных калужан и калужанок, и где Юлька начал, подобно мне, заниматься переводами стихов, но был, хочу думать, не так всеяден; а также занялся прозой — писал историческую повесть из российской жизни под названием «Бегство». (Лет через десять эту рукопись с дорогой душой приняла в издательстве «Детская литература»
Вернувшись в Москву, Юлий еще год работал в школе, а потом сделал то же, что и я, — так что, ко времени знакомства оба мы находились в одинаково неопределенном положении — ни в городе Богдан, ни в селе Селифан (ну, шутники, подставляйте имена по вкусу!), а по тогдашней советской терминологии — типичные тунеядцы.
3
Тем временем жизнь другого, ставшего для меня близким и совершенно необходимым, существа шла своим чередом. Ему не приходилось думать о заработке, ему не могли отказать в приеме на службу, не могли уволить без выходного пособия, анкета у него была в полном порядке (впрочем, не совсем — родственники в Германии), но его это не слишком беспокоило: у него были заботливые приемные родители, хорошая постель, разнообразный стол (миска), с ним много общались, гуляли, возили на автомашине. Опекуны, или как их лучше назвать, уже неплохо знали его вкусы — знали, что он любит сосиски и соленые огурцы, бутерброды с маслом и печенье, хоккейные мячики и резиновые клизмы. (Последние для игры и укрепления зубов.) Еще он полюбил с ходу хватать желтые витаминные шарики, когда их катят по полу, но больше, больше всего любил (обожал!) мороженое. Особенно пломбир, однако не гнушался и простым фруктовым за двенадцать копеек. И был он, повторюсь — мой друг и любимец, и спутник мой автомобильный, мой сотоварищ-пешеход, с которым в этот мир обильный (а еще рифмуется — «дебильный») был для меня приятней вход. И, ко всему еще, он был — свидетель, молчаливо-скромный, моих любовных эскапад, кто в руки вкладывал перо мне — и я писал, пусть невпопад… (Это я так притворно-лицемерно — о написанных много позднее рассказах и повести о нем, которых отнюдь не стыжусь.)
Существо, кому посвящен весь долгий предыдущий абзац (который рекомендую читать на одном дыхании), носит, о чем вы давным-давно догадались, имя Кап, и я продолжаю о нем.
Его век длился сто с лишним лет (собачьих), хотя он немало болел, бедняга, чем напоминает мне, прошу прощения, английского философа 17-го века, Томаса Гоббса, который рос болезненным ребенком, да и в зрелые годы не отличался здоровьем, однако прожил 91 год, чем заслужил неодобрение марксистов-ленинистов, потому что успел создать научную теорию, по которой буржуазное общество представляет собой крайний предел социального развития, а дальше, как говорится, — тишина. Но этого мало: само государство он уподоблял морскому чудовищу Левиафану, про кого в Библии не слишком одобрительно замечено, что «…дыхание его раскаляет угли… он кипятит пучину, как котел, и море претворяет в кипящую мазь…».
Не знаю, какими еще отклонениями страдал философ Гоббс, а у моего Капа уже смолоду был цистит, за которым последовало воспаление сальных желез, затем отит. Цистит быстро прошел, а с отитом и с длиннющими ушами, способствующими этому заболеванию, он прожил всю жизнь и временами так тряс головой, что я боялся, эти уши оторвутся и улетят к его родственникам в Западную Германию. А звуки, которые сопровождали это, напоминали хлопанье белья, развешенного под сильным ветром для просушки.
Именно для облегчения зуда в ушах ему были выписаны, помню, старым ветеринарным врачом Ильинским какие-то мудреные капли — их нужно было заказать в обычной, человеческой, аптеке, и Римма с рецептом помчалась туда. Там стояла, конечно, большая очередь, и почти все заказы выполнялись на следующий день.
— Ой! — не удержалась Римма от восклицания, когда подошел ее черед. — Но как же? Он так трясет головой! И воет!
— Кто воет? — зычным голосом знаменитой артистки Раневской вопросила из окошечка пожилая аптекарша.
— Собака, — пролепетала Римма. — Ему больно.
— Посидите, гражданка, — прогремел тот же голос. — Вас вызовут.
Капли она получила через полчаса.
Не скрою также, что воспаление сальных желез лечилось тогда с помощью свечей, которые я самолично, и в немалом количестве, вставлял Капу под хвостик. Но опасней всего была, конечно, чумка, которой он не избежал, хотя все положенные предварительные уколы были сделаны.
Что он заболевает, мы заметили сразу,
С четвероногим пациентом он вел себя точно так же, как с двуногим: ощупывал, выстукивал, выслушивал с помощью стетоскопа и потом измерил температуру, тоже отодвинув ему хвостик. Градусник показал 39,5. Я ойкнул, но врач объяснил: это не так страшно — нормальная температура у собак 37,5.
Диагноз был неутешительным — чумка. Скорее всего, легочная, но вполне может перейти в другие формы. Что делать? Завтра придет медсестра, начнем уколы. Собаку нужно утеплить, обвязать чем-то шерстяным. Гулять? Конечно, только очень недолго. А еще — таблетки. Давать регулярно, закладывая под брылю (помните, где это?) и слегка зажимая… Пока все. Будем надеяться…
Мы надеялись, и эти наши надежды (в отличие от многих других), слава богу, оправдались: Кап выздоровел, опять рьяно бросался за тапочками, хорошо ел и просил добавки; едва заслышав слово «гулять», рвался к двери, не давая времени одеться, так что нам с Риммой приходилось, оповещая друг друга о своем намерении, переходить на иностранный язык и заменять русское «гулять» немецким «spazieren», которого Кап еще не выучил. Чумка, покинувшая его тело, оставила на память о себе суховатый кончик черного носа.
Долгие ночные гуляния не могли обойтись без происшествий, не всегда приятных, одним из которых стала коллективная драка — не между собаками, а промеж людей: Римма и я геройски сражались с двумя не вполне трезвыми молодцами. (Впрочем, я тоже не был как стеклышко.)
В этот вечер мы проводили очередного гостя. Сегодня им был зачастивший к нам в последнее время Артур. После его ухода мы пошли прогуляться с Капом в соседний двор, где церковь. Кап занимался своими делами, мы заговорили с Риммой об Артуре, по свойственной почти всем смертным привычке, перемывая, по горячим следам, ему кости. Что было нетрудно, ибо костистость его была под стать небезызвестному Кощею. Особенно лицо: подложи под него две скрещенные косточки — и прямо «не влезай — убьет» на столбе или наклейка на бутылке с денатуратом. Впрочем, похудеть ему было с чего: посидели бы вы, по очередному «хрущевскому призыву», три года в Зубцове, в двухстах километрах от Москвы, на скучнейшей и чуждой ему работе, с жалкой зарплатой и в жутких жилищных условиях, хотя и не худших, чем у 20 тысяч жителей этого городка Тверской области. А в костистом черепе Артура мозги были ого-го какие!
Недавно, к счастью, он окончил эту «барщину» и получил право вернуться в Москву, но здесь тоже ничего радостного не ожидало: по-прежнему жил в квартире с матерью, отчимом, сводным братом, бабушкой и чувствовал себя не слишком уютно; кроме того, окончательно расстался с хорошей долгоносой женщиной, на которой хотел, но перехотел жениться, и успел полюбить коротконосую, старше его на семь лет и не отвечающую взаимностью; а ко всему, никак не может найти работу по своей специальности, которая называется — авиационный инженер. В общем, выпускник известного МАИ. Но он и без этого эрудит — из тех, кто «все науки превзошел»: и в технике силен, и в литературе подкован, и говорить мастак. А как поет! Правда, в репертуаре всего один номер — ария Кончака из «Князя Игоря», но какое исполнение! К тому же a capella — без всякого аккомпанемента. Словом, не мужчина, а сами понимаете что в штанах! (Цитирую Маяковского.) И вот это самое «облако» находится сейчас в затруднительном положении, бродит неприкаянное, ищет, где бы приткнуться…
Он приткнулся к нам, и мы не возражали, приняли с открытой душой, тем более что уже довольно хорошо знали его раньше. Знали, что человек он достаточно сильный, так нам казалось, не склонный ко всяким переживаниям — во всяком случае, вслух, и потому отнюдь не ждали от него душевной исповеди, рыданий на груди и просьбы посоветовать что-либо. Во всем этом он вроде бы не слишком нуждался, даже в сочувствии, и, возможно, поэтому сам не умел его проявлять. По крайней мере, так мы с Риммой считали. Но, вполне вероятно, и ошибались, принимая его сдержанность за безразличие, хладнокровие за равнодушие, самообладание за безучастие. Было, впрочем, одно, в чем мы определенно не могли ошибиться, поскольку проявлялось это в достаточной мере наглядно, — я говорю о прижимистости. Хотя и тут как сказать: в его жизненных обстоятельствах такая черта вполне объяснима. Необъяснимым же остается одно: он не испытывал любви к животным и никогда не выражал восхищения Капом! Последнее ни понять, ни простить невозможно.