Лубянка, 23
Шрифт:
Я вообще любил одиночество; умел разговаривать с самим собой, и мысленно, и вслух, не только одобряя, но и порицая себя; и не ощущал тоски или скуки, находясь с самим собой в замкнутом пространстве. Понятие «одиночество» для меня не перекликалось с его синонимами — «сиротство» или «сиротливость». Я мог чувствовать себя приятно-одиноким и на людях. Если они были мне незнакомы. Поэтому любил ходить один в разные забегаловки и рестораны, на катки и в парки. Причем пребывая еще в достаточно нежном возрасте. Все это при том, что у меня было достаточно друзей, в них я всегда испытывал необходимость, без них не представлял существования. И все же, если попытаться себя систематизировать, отнести к какой-то категории, то, конечно, я животное не стадное. Вернее,
А теперь, когда вволю наболтался об одиночестве, хочу признаться, что оно же и пугает меня. Что совсем не оригинально. И лишний раз я ощутил это здесь, на холмах Дагомыса, когда немного заблудился и дело шло к вечеру.
Нет, я не страдаю так называемым пространственным идиотизмом и обычно представляю, куда идти, ехать или свернуть, чтобы добраться до своего (или чужого) дома. Но это в городе. А в горах, как и в лесу, дело особое. Разумеется, я понимал: поселок где-то близко, и мне не грозит встреча с оголодавшим волком или, что хуже, с сытым бандитом. Они здесь не водятся. И страшно не было — было тоскливо. То есть сиротливо. Я подумал, что не только графа Монте-Кристо из меня бы не вышло — тем более для этого нужно лет двадцать отмотать в одиночке, но и Робинзона Крузо, кто до встречи с Пятницей долго был совершенно один, а потом тоже не мог вести с ним особо интеллектуальные беседы. Я же без этого, оказывается, просто не могу. И вот сейчас, в сумерках, в какой-то лощине между двумя холмами, остро ощутил потребность в них, а также подлинный страх, что ничего этого вполне может больше не быть: если, например, я на следующем спуске сломаю ногу или у меня случится приступ гнойного аппендицита. (Нет, это как раз невозможно: аппендикс мне вырезал сам Марк Вилянский, оставив на память ажурный шов.)
Можно спросить: какого черта я толкаюсь в открытые двери? Ведь ясно, что ломать конечности плохо, сидеть в тюряге — тоже и что вынужденное одиночество совсем не то что добровольное. А я и не думал ни о чем таком оригинальном, но лишь о том, что все на свете в том числе наши чувства, двойственны, тройственны, о чем, в частности, свидетельствовал некий швейцарец по фамилии Блейлер, который дошел до такой мысли, что один и тот же объект должен вызывать у нас одновременно абсолютно противоположные чувства, и всю эту премудрость назвал заграничным словом «амбивалентность». (Это он, наверное, в огород максималистов и ригористов камушки кидал.) Но мысль, по-моему, очень здравая.
2
Мы опять в Москве, которая показалась мне сначала какой-то другой — чужой. Но мой «Эдик» стоит, как ни странно, там, где я его оставил, — между трамвайными рельсами и оградой Сретенского бульвара, и новых непотребных слов на его свежих еще боках не появилось. А напротив, возле общественной уборной, все так же табунятся наши местные алкаши, среди них высокая стройная женщина — у всех характерные отечные лица, потухшие, но взыскующие глаза. В отличие от многих других из этой братии, наши на удивление мирные, никого не задевают, ничего не клянчат, только друг с другом порою выясняют отношения. К моему недоумению, даже испугу, женщину из их компании я увидел однажды за рулем пикапа. (Воистину великая у нас, гуманная и бесстрашная держава! Которой наплевать с высокого дерева на все решительно опасности, каким могут подвергнуться ее трезвые, как стеклышко, или в дымину поддатые подданные как в дни войны, так и в дни счастливой мирной жизни!..)
Я торопился в Жуковский за Капом, но ничего не вышло: машина не завелась. Мотор, как изящно выражаются водители,
Выручил Мирон: он был на целый год опытнее меня и сказал, что приедет и даст «прикурить», потому что по случаю обзавелся «крокодилами». Этот специфический язык означал, что у него есть специальные провода, через которые он подключит свой аккумулятор к моему и заведет. Больше часа мы заряжали мою батарею, не жалея бензина. А что жалеть, если один его литр в три раза дешевле литра водки (и, значит, в шесть раз дешевле поллитровки!). А потом мы поехали с Мироном за Капом.
Какая это была искренняя и радостная встреча! С какой скоростью вилял хвостик! Сколько чужих тапочек совалось мне в лицо и клалось на колени! И сколько интересных и забавных историй поведали Сарик и Петя, а я дал себе обещание выплеснуть их на бумагу. (И в ближайшие тридцать лет частично выполнил обещание.)
Следующий мой визит был к Даниэлям. Они тоже недавно вернулись в столицу и тоже с юга, и у них было немало новостей. Ну, во-первых, уезжали они не без приключений; во-вторых, вскоре им предстояло сменить квартиру — на их дом в Армянском переулке положило глаз белорусское представительство, и всех переселяли. Куда? А куда придется. Но их это не пугало: хуже, они справедливо считали, вряд ли будет. Они вообще с необычайной, я бы сказал, изящной легкостью умели относиться ко всяким жизненным передрягам. И третье, что они мне сообщили как самое главное, — они твердо решили завести собаку, и уже есть наметки, которые вот-вот превратятся в нечто немыслимо-красивое, золотисто-коричневое… В общем, увидишь…
Для меня же тогда, помню, самым главным стала забавная история (ее пересказ был целиком доверен Саньке) об их отъезде на юг, и чуть ли не в тот же день я попытался записать ее на бумаге (как мне думалось и хотелось — Санькиными словами и с его же интонациями). Я ее так и назвал:
«КАК МЫ СОБИРАЛИСЬ НА ЮГ»
Моя мама очень устает, потому что работает. Уходит утром, а приходит всегда вечером… Папа? Он раньше тоже работал, а теперь сидит (вернее, лежит) дома и пишет. Он переводит стихи. Но иногда может в магазин сходить, а еще кормит меня вторым завтраком или обедом. Если мама сварила. Его часто зовут к телефону, и это, он говорит, самая тяжелая работа.
А мама, если очень устает от нас, наливает целую ванну воды, когда соседи уже спать легли, и ложится туда. Иногда она там засыпает — и просыпается, потому что вода совсем холодная. Один раз простудилась даже.
Этим летом мама сказала, что хватит с нее ванны, она хочет в настоящем море окунуться — имеет она право? Папа ответил, что человек всегда имеет право, и поехал за билетом. Постоял в очереди два дня и достал. На среду в 12.50 с Курского вокзала. Довезти нас туда предложили дядя Саша и тетя Нелка. Папа говорит, у них самый старый «москвич» в Москве, на нем еще Юрий Долгорукий ездил, а дядя Саша обижается и отвечает, что тянет он не хуже, чем конь Долгорукого (князя), а лошадиных сил в нем в двадцать пять раз больше.
В день отъезда папа сказал, что ему надо обязательно заехать в издательство — там вдруг обещали гонорар заплатить, и он будет нас ждать прямо на перроне у вагона. Папа ушел, мама села пришивать пуговицы к моим рубашкам, а дядя Саша и тетя Нелка рассказывали ей одновременно — он о своей работе в физической лаборатории, она о своих литературных делах. Она не то, что папа — переводит не с кабардино-балкарского, а прямо с английского.
Я стал смазывать велосипед.
— Лучше помоги укладываться, — сказала мне мама. — Мы ведь не на велосипеде поедем. Где твои серые штаны?