Лучшее за год XXIII: Научная фантастика, космический боевик, киберпанк
Шрифт:
— После того как вы расписывали целые планеты, разве это не деградация? — спросила я.
— Только не для меня, — возразил Займа. — Для меня это место, где заканчиваются испытания. Это то, к чему я шел всегда.
— К старому бассейну для плавания?
— Это не просто старый бассейн, — ответил он.
Он повел меня по острову в обход, пока солнце скользило под воду и все цвета приобретали пепельный оттенок.
— Мои старые работы шли из самого сердца, — произнес Займа. — Я писал на громадных полотнах, потому что этого, как мне казалось,
— Это были отличные работы, — вставила я.
— Это были банальные работы. Громадные, броские, требовательные, популярные, но совершенно лишенные души. То, что они шли из сердца, не делало их хорошими.
Я ничего не сказала. Именно это я сама всегда ощущала по отношению к его произведениям: они обширны и бесчеловечны, как и его вдохновение, и только то, что Займа — модифицированный киборг, придавало его творениям уникальности. Это было равносильно тому, как хвалить картину, написанную человеком, державшим кисть в зубах.
— Мои работы не говорили о космосе ничего такого, чего космос не мог бы рассказать о себе сам. И что важнее, они ничего не говорили обо мне. И что с того, что я ходил в вакууме или плыл по морям из жидкого азота? Что с того, что я могу видеть ультрафиолетовые фотоны или пробовать на вкус электрические поля? Изменения, каким я подверг себя, были жестокими и радикальными. Но они не дали мне ничего такого, что не смогла сделать для художника хорошая рекламная кампания на телевидении.
— Мне кажется, вы к себе слишком строги, — сказала я.
— Ничего подобного. Я теперь могу так говорить, потому что знаю: в итоге мне удалось создать кое-что по-настоящему стоящее. Но когда это случилось, оно совершенно не входило в мои планы.
— Вы имеете в виду это ваше голубое?
— Это голубое, — подтвердил он, кивая. — Оно началось совершенно случайно, неверный мазок на почти завершенном полотне. Мазок бледного аквамарина, голубой на почти черном фоне. Эффект был подобен удару электрическим током. Казалось, я обнаружил прямой путь к неким пронзительным, изначальным воспоминаниям, в царство пережитого опыта, где этот цвет был самой важной составляющей моего мира.
— И что это были за воспоминания?
— Я не знал. Все, что я знал, — этот цвет говорит со мной, как будто я всю жизнь только и ждал, пока он проявится, чтобы высвободить его. — Он на минуту задумался. — В голубом всегда что-то было. Тысячу лет назад Ив Кляйн [213] сказал, что это сама эссенция цвета, цвет, стоящий всех остальных цветов. Один человек провел всю свою жизнь в поисках определенного оттенка голубого цвета, который, как он помнил, видел когда-то в детстве. Он уже отчаялся отыскать его, решил, что ему, должно быть, привиделся тот оттенок, что его, должно быть, вовсе не существует в природе. Но потом в один прекрасный день он обнаружил его. Это был цвет жука из Музея естественной истории. И тот человек рыдал от счастья.
213
Кляйн Ив (1928–1962) — французский живописец, считающийся основателем монохромной живописи.
— Что
— Нет, — ответил он. — Это не цвет жука. Но я должен был узнать ответ, и не важно, к чему это привело бы. Я должен был узнать, почему этот цвет так много для меня значит, почему он проходит через все мое творчество.
— Вы позволили ему проходить через все ваше творчество, — сказала я.
— У меня не было выбора. По мере того как голубой делался все более насыщенным, доминирующим, я чувствовал, что приближаюсь к ответу. Я чувствовал, что, если мне удастся погрузиться в этот цвет, я узнаю все, что так хочу узнать. Я пойму себя как художника.
— И? У вас получилось?
— Я понял себя, — сказал Займа. — Но это оказалось не тем, чего я ожидал.
— И что же вы узнали?
Займа долго думал, прежде чем ответить на мой вопрос. Мы медленно прогуливались, я чуть позади, он, крадущейся пружинистой походкой, впереди. Начало холодать, и я уже жалела, что не предусмотрела этого и не захватила пальто. Я подумала, не попросить ли какое-нибудь пальто у Займы, но решила не отвлекать его мысли от того, куда они устремились. Держать рот на замке всегда было самой сложной частью моей работы.
— Мы с вами говорили о погрешности воспоминаний, — сказал он.
— Да.
— Мои собственные воспоминания были неполными. С тех пор как были встроены имплантаты, я помнил все, но только за последние три сотни лет. Я знал, что сам я гораздо старше, но из своей жизни до имплантатов я помнил только отрывки, разрозненные кусочки, не вполне понимая, как их сложить вместе. — Он замедлил ход и развернулся ко мне, тускнеющий оранжевый свет заката залил его щеку. — Я знал, что мне необходимо покопаться в прошлом, если я хочу понять суть Голубого периода Займы.
— И как далеко назад вы зашли?
— Это было похоже на археологические раскопки, — сказал он. — Я дошел по следам своих воспоминаний до самого раннего реального события, случившегося вскоре после установки имплантатов. Оно привело меня в Харьков-Восемь, в мир Бухты Гарлин, что в девятнадцати тысячах световых лет отсюда. Все, что я помнил, — имя одного человека, с которым был там знаком, его звали Кобарго.
Имя «Кобарго» ничего мне не говорило, но даже без ИП я кое-что знала о Бухте Гарлин. Это была часть Галактики, включающая в себя шестьсот обитаемых миров, раздираемых между тремя основными экономическими системами. В Бухте Гарлин обычные межзвездные законы не действовали. Это была территория криминальных элементов.
— Харьков-Восемь специализировался на продукте определенного сорта, — продолжал Займа. — Целая планета трудилась, занимаясь предоставлением медицинских услуг, недоступных в других местах. Запрещенные кибернетические модификации и все в этом духе.
— Это там вы?.. — Я не стала договаривать предложение.
— Это там я стал таким, какой есть, — сказал Займа. — Конечно же, я произвел еще некоторые изменения в себе уже после Харькова-Восемь, повысил переносимость агрессивной среды, улучшил свои сенсорные способности, но основы того, кем я стал, были заложены под хирургическим ножом в клинике Кобарго.