Луковица памяти
Шрифт:
Да, разумеется. Сразу же после краткого промедления я написал дальним родственникам. Но прежде чем от них, живших раньше в данцигском районе Шидлиц, пришел ответ, мы отпраздновали женитьбу моего соседа по бараку, который был родом из Силезии. Невеста, а прежде — солдатская вдова, жила в ближайшей деревне.
Ясно вижу перед собой смешливую блондинку со множеством папильоток на голове. Потом вижу ее в подвенечном платье из парашютного шелка, который мы выменяли на несколько центнеровых мешков калийной соли.
Я вместе с приятелем, таким же сцепщиком, изображали шаферов, ибо других желающих в деревне не нашлось. Жених,
Вечером мы устроили шумный праздник на кухне овдовевшей солдатки. Из Гросс-Гизена, из окрестных деревень или Зарштедта не пришли ни родственники, ни соседи. Сестра и даже родители не пожелали сесть за один стол с зятем, который, по нижнесаксонским понятиям, был иностранцем, к тому же нищим. Кто прибывал сюда из чужих краев, оставался чужаком.
Мы пили без удержу, словно должны были утолить жажду за всех отсутствовавших гостей. Жених, оба шафера и особенно невеста старались поддерживать веселье. Под тушеную свиную шею пили спиртное стаканами. Уж не помню, кто больше, кто меньше. Картофельной самогонки выставили предостаточно, еще кое-что достали на черном рынке, даже яичный ликер. Напитки сомнительные, от которых все мы рисковали ослепнуть — недаром газеты ежедневно сообщали о массовых отравлениях в результате семейных попоек; причиной служил самогон, разбавленный метиловым спиртом. Однако мы продолжали чокаться, пить за здоровье молодых и громко злословить насчет отсутствующих гостей.
Рано или поздно вся четверка очутилась на спальном ложе бывшей солдатской вдовы. Хоть и не ослепшие, орудовали вслепую. О том, что вытворяли эти тела, луковичные пергаменты умалчивают. Во всяком случае, невеста знала, чувствовала или догадывалась, что произошло или не произошло за остаток ночи: с кем — да, а с кем — нет или почти нет, а с кем — неоднократно.
В головах кровати висела картина со времен первого брака, там красовалась то ли пара лебедей, то ли кричал одинокий олень.
Когда утром — нет, скорее, к полудню — мы проснулись, белокурая новобрачная уже хлопотала на кухне, накрывая стол к завтраку. Разносился аромат яичницы и шкварок. Блондинка смеялась, улыбалась супругу и обоим Молодым сцепщикам, а те старались не встречаться взглядами, пялились в пустоту, почти не разговаривали, а если и произносили редкую фразу, то речь шла исключительно о ближайшей вечерней смене.
Так туманно, неопределенно в подробностях, закончилась свадьба и брачная ночь, которая скорее приключилась, нежели состоялась — на поверхности, в тени копра, с видом из спальни на возвышающиеся над окрестностями отвалы отработанной породы. А под землей продолжало отключаться электричество, и шахтеры вели свой идейный спор, в котором я по-прежнему не участвовал, ибо он надоел мне бесконечными повторами. Похоже, убеждения юного нациста повыветрились у меня вместе с трудовым потом. Это сварливо тянущееся за нами прошлое хотелось оставить позади и не иметь с ним ничего общего. Меня не привлекала ни одна из старых идей, хотя вместо прежней единственно верной и всеобъемлющей идеи образовался вакуум.
Однако чем заполнить этот вакуум, который не заметен снаружи, но ощутим внутри?
Неотступное, хотя и невнятное желание наполнить жизнь каким-то смыслом помогло юному сцепщику преодолеть скуку невольных простоев тем, что, сторонясь непримиримых спорщиков, он принялся зубрить при свете лампы-карбидки непреложные грамматические правила и вокабулы мертвого языка, то есть все-таки стал школяром.
Эта абсурдная ситуация предстает предо мной настолько живо, что я до сих пор слышу, как спрягаю латинские глаголы. Нет никаких сомнений: тот юный сцепщик, который на горизонте с отметкой девятьсот пятьдесят метров учит латынь, пытаясь расширить свои убогие познания, — это я. Как в гимназические времена, он корчит гримасы и твердит: qui, quae, quod, cuius, cuius, cuius…
Посмеиваясь над ним, я называю его чудаком, но он не дает себя смутить, потому что хочет чем-то заполнить вакуум, пусть даже пустой породой мертвого языка, который, впрочем, его солагерник по Бад-Айблингу именовал «всемогущим», ибо этот язык «навеки покорил весь мир». Более того, Йозеф утверждал, что даже видит сны, выстроенные по грамматическим правилам этого языка.
Грамматику и словарь мне подарила из благих побуждений вышедшая на пенсию преподавательница гимназии, квартировавшая в жутко разбомбленном перед самым концом войны Хильдесхайме, городе-резиденции епископа; она давала мне частные уроки, а платил я за них сигаретами, которые исправно получал, хоть и не был курильщиком.
Встретил я ее случайно, не помню где. В очках с толстыми стеклами, она сидела в кресле с красной обивкой, держа на коленях кошку. «Немножко латыни никогда не повредит», — посоветовала она.
Я ездил к ней на автобусе, когда выдавалось свободное время. После урока ей нечем было угостить меня, кроме мятного чая.
А потом почтовые открытки от дальних и ближайших родственников оборвали мое школярство. В открытках повторялось: родители с сестрой пережили конец войны и депортацию без физического ущерба. Недавно им удалось перебраться из советской оккупационной зоны в британскую. А именно из Мекленбурга. Через границу, всего с двумя чемоданами. После краткой остановки в Люнебурге, где дед вроде бы нашел пристанище, родители отправились с давно переполненного севера в Рейнланд: там они поселились у одного зажиточного крестьянина под Кёльном, точнее — в округе Бергхайм на Эрфте.
Открытки от рассеявшихся по разным краям родственников говорили и о многом другом: о разрушенном родном городе — «нет больше нашего Данцига», о бедах, которые довелось пережить. О «так называемых преступлениях», «про которые мы ничего не знали», родственники писали: «С нами-то поляки творили всякое, только про это никто знать не хочет…»
Они сообщали о случаях пережитого насилия, о пропавших без вести, о погибших, о деде, не перестававшем жаловаться, поскольку не мог перенести утрату столярной мастерской: «циркулярная пила, строгальный станок, заскладированные в подвале оконные и дверные рамы…»
Все одинаково сетовали на усиливающуюся нужду: «особенно тяжко приходится нам, беженцам, которых нигде не ждут. А ведь мы такие же немцы, как и местные…»
Рейнский адрес родителей я узнал, кажется, в администрации бургомистра Гросс-Гизена. Так или иначе, не увольняясь с шахты, я сразу после утренней смены сел в автобус. Похоже, дело было перед самым Рождеством или, скорее, в первые дни Нового года. Что-то задержало меня. Может, привязанность к дочке горного мастера?
На обочинах дороги лежали сугробы. Я захватил с собой кило припасенного масла и две пузатые бутылки из-под брома, тайком вынесенные из шахтной лаборатории; в бутылках был свекольный сироп — моя доля от собранного урожая.