Луковица памяти
Шрифт:
Мы обнимались снова и снова, будто по принуждению. Безмолвно или с какими-то бессвязными словами. Слишком многое, гораздо больше, чем можно было выразить словами, произошло за последнее время, у которого не было начала и которое не могло найти своего завершения. Одно было сказано гораздо позднее, поскольку было слишком ужасным, другое вообще осталось несказанным.
Насилие, пережитое матерью, заставило ее умолкнуть. Она постарела, занедужила, мало что сохранилось от ее прежней веселости и озорства.
А этот худосочный старик — неужели мой отец? Он, излучавший уверенность в себе и всегда старавшийся иметь
Похоже, только сестре удалось все пережить без особого урона. Она показалась мне даже чересчур повзрослевшей. Ее светлые глаза с любопытством разглядывали меня, ее старшего брата.
Только теперь я начал сознавать то, что недостаточно отчетливо доходило до меня за последние месяцы войны, в госпитале, плену, а потом во время бесцельных скитаний на свободе, ибо меня занимал только я сам и мой удвоенный голод. Утраты все изменили. Пострадал каждый. Руинами стали не только дома. Мир — оборотная сторона войны — выявил преступления, которые задним числом заставили считать преступников жертвами.
Передо мной стояли беженцы, изгнанные с родины, их было всего трое — статистически ничтожно малая величина по сравнению с миллионами. Я обнимал уцелевших, которые, как говорится, отделались испугом. Худо-бедно жизнь продолжалась, однако…
Ведь мы ничего не знали друг о друге. «Наш мальчик вернулся», — говорил отец всем, кто выходил из автобуса или садился в автобус, отправлявшийся в Бергхайм. Но я уже не был мальчиком, которого он провожал на данцигский Главный вокзал, когда в некоторых костелах, казалось, вечного города, будто прощаясь, зазвонили колокола.
Местные власти подселили родителей с сестрой к зажиточному крестьянину. Подселение было принудительным, ибо добровольно никто не хотел пускать к себе беженцев и депортированных. Особенно там, где война не нанесла заметного ущерба, где дом, хлев и иные хозяйственные постройки прочно зиждились на фундаменте наследственного права, а с крестьянской головы не упал ни единый волос, хозяева никак не желали признавать тот факт, что они, некогда приветствовавшие победоносное начало войны, проиграли ее вместе с пострадавшими.
Лишь под нажимом властей хозяин подворья предоставил моим родителям поделенное надвое помещение с бетонным полом — бывшую кормовую кухню для свиней.
Жалобы не помогали. «Возвращайтесь туда, откуда пришли!» — гласил ответ крестьянина, сидевшего на своем гектаре земли и бывшего не менее ревностным католиком, чем тот, от которого я сбежал весной минувшего года. Всюду чувствовалось недоверие, а то и устойчивая враждебность по отношению к чужакам или, как здесь говорили, к «пришлым».
Царил холод. Наше жилье никак не соответствовало погодным условиям, от бетонного пола, не утепленного подвалом, сквозило. Небольшой запас поздней картошки подмерз. На мягких оттаявших клубнях оставались вмятины от пальцев. Варишь ли картофелину в мундире или чистишь ее, она делается стекловидной, водянистой, противно сладковатой. От соседнего свинарника несло вонью, внутри нашей кормокухни на стенах поблескивал иней.
Мы спали в одном помещении. Сестра на кровати с матерью, а сын с отцом. Здесь было еще теснее, чем в мои детские годы, когда мы жили в лангфурской двухкомнатной квартире и занимали спальню вчетвером; да еще там была кафельная печка. А здесь имелось нечто вроде прихожей, где стояла чугунная печка с плитой, к которой мы жались вечерами. Усевшись рядом, мы предпочитали спасительное молчание, ибо в беседах многое недоговаривалось.
Чугунку топили обломками угольных брикетов, принесенных отцом в рюкзаке с работы. Он подыскал себе место вахтера на проходной конторы при ближайшем угольном карьере. Сыграл свою роль четкий, разборчивый почерк. Теперь отец вел контрольно-учетный журнал, регистрируя приходящих на работу и уходящих с нее.
Обломки брикетов выдавались в качестве натуроплаты. Когда родителям удалось наконец получить квартиру в поселке Оберауссем неподалеку от карьера, натуроплата «черным золотом» возросла, а продолговатые, яйцеобразные брикеты даже выдавались целыми.
Предприятие, на котором нашел работу отец, обслуживало теплоэлектростанцию. Она дымилась множеством труб и именовалась «Фортуна Норд», как позднее была названа глава из «Жестяного барабана», где речь шла о перезахоронении трупа на кладбище шахтерского поселка Оберауссем; по мере того, как труп откапывали, Оскар Мацерат произносил почти гамлетовский монолог с вопросом: «Жениться или не жениться?»
Прошло около недели после моего неожиданного возвращения если не домой, то к семье, когда отец, нагруженный обломками брикетов, пришел с работы и объявил, по его мнению, «добрую весть». «Сынок, — сказал он, — мне предложили для тебя место ученика в конторе. На самом верху, рядом с начальством. Там хорошо, тепло…»
Он говорил еще что-то, не без гордости за удачу и с отеческой заботой, только не ведал об экстравагантных помыслах сына, который слушал его без радостного блеска в глазах.
Вероятно, прозвучал аргумент, не раз встречавшийся мне позднее в экономических разделах солидных газет: «За угольной отраслью — будущее!» И уж наверняка последовал неопровержимый довод: «Радуйся, что тебя вообще берут учеником, ведь школу ты не закончил…»
До чего же, видимо, был разочарован мой заботливый отец, когда вместо благодарности услышал от сына лишь смех. Боюсь, я действительно высмеял тогда отца, настолько нелепым показалось мне его предложение.
«Я — конторщик? Смех и только! Я же сбегу через три недели, да еще почтовые марки прихвачу или еще что-нибудь. Уголовником хочешь меня сделать?»
А далее неблагодарный отпрыск поведал о своих настоящих планах.
Но каких? Может, перспектива работы в конторе, возникшая стараниями заботливого отца, и заставила меня определиться с моими планами?
Я располагал пачкой рифмованных и белых виршей — дочка горного мастера аккуратно перепечатала некоторые из законченных стихов на машинке, — доброй дюжиной рисунков с весьма достоверными портретами моих солагерников или соседей по шахтерскому бараку, но еще больше зрительных образов роилось в моей голове, которая всегда была полна ими; эти образы были готовы обрести вид скульптур, камерных или монументальных, изображающих одетых или обнаженных людей, стоящих на длинных ногах или упавших, горестно согбенных, получеловеческих или полузвериных существ; я хотел стать художником, который из простой глины создает фигуры, объемные, осязаемые со всех сторон и доминирующие в окружающем их пространстве.