Луна и солнце
Шрифт:
Они приникли друг к другу и поцеловались.
Мари-Жозеф откинулась назад, прижав к губам кончики пальцев, пораженная тем, что простое прикосновение может взволновать до глубины души и воспламенить страсть.
Неверно истолковав ее удивление, Люсьен печально произнес:
— Даже ваш поцелуй не в силах превратить меня в высокого, статного принца.
— А если бы превратил, я бы потребовала вернуть мне моего Люсьена!
Он рассмеялся, на сей раз без тени
Как только экипаж остановился во дворе Версаля, стража увела Люсьена, а Мари-Жозеф препроводила в ее чердачную комнату и оставила там наедине с Геркулесом. Если Ив был у себя в спальне, она все равно не могла бы поговорить с ним, ведь их разделяли две запертые двери и гардеробная.
Геркулес замяукал в надежде на сливки, хотя пол вокруг его миски был усеян мышиными желудками и хвостами — трофеями предыдущих охот.
— В тюрьме сливок не дождешься, — вздохнула Мари-Жозеф, — может быть, хоть крысы там водятся вкусные.
Ее утешала память о Шерзад, какой она видела ее в последний раз: веселой, радостно взмывающей над волнами, — и воспоминание о поцелуе Люсьена.
«Его величество непременно простит нас, — подумала она. — Он простит меня, потому что я была права и потому что любил мою мать. Он простит Ива, потому что Ив — его сын. Он простит Люсьена, потому что у него нет более преданного друга и советчика, друга, не подчинившегося ему лишь раз, да и то чтобы помочь ему».
Больше она не стала размышлять о спасении души Людовика Великого.
В замке повернули ключ; дверь распахнулась. Мари-Жозеф с бешено забившимся сердцем вскочила на ноги.
В комнату проскользнула судомойка, поставила на стол поднос с хлебом, вином и сливками и подняла голову. Это была Халида, отказавшаяся от роскошных нарядов и повязавшая голову платком.
Мари-Жозеф бросилась ей в объятия.
«Если приглядеться, ее невозможно принять за судомойку, — решила она. — Но… в Версале не принято приглядываться к судомойкам, да и вообще удостаивать их вниманием».
Они уселись рядышком на приоконный диванчик. Геркулес терся о ноги Халиды и толкал ее головой до тех пор, пока не получил сливок.
— Что вы здесь делаете? — прошептала Мари-Жозеф. — Если его величество узнает, он разгневается…
— Меня это не волнует, мне все равно, — отмахнулась Халида, — ведь я вот-вот уеду из Версаля, из Парижа, из Франции. Как только стащу с себя это ужасное платье! — Она посерьезнела. — Я не в силах помочь вам, мадемуазель Мари, но не могла не повидаться с вами в последний раз.
— А я ничего не сумела для вас сделать, сестра.
Мари-Жозеф вытащила из-под стопки рисунков вольную Халиды и с грустью поглядела на пергамент:
— У меня не было ни единой свободной минуты попросить Ива ее подписать. Или заставить…
Халида взяла пергамент:
— Он ее подпишет. — Она поцеловала Мари-Жозеф. — Жаль, что я не могу вас освободить.
— Это может сделать только король. Сестра, я так боюсь за вас. Куда вы направитесь? Чем будете зарабатывать на жизнь?
— Не беспокойтесь, я богата и свободна. Я найду свое место в жизни. Я вернусь домой, в Турцию, к своей семье, и выйду за принца.
— В Турцию?! Да если вы там выйдете замуж, вас заточат в гареме вместе с другими женами…
Халида откинулась на спинку диванчика и задумчиво посмотрела на Мари-Жозеф:
— А так ли уж жизнь в Турции отличается от здешней, сестрица? Вот только многоженство турки признают и не скрывают своих жен, не лгут, что их, мол, нет, не бросают по первому же капризу…
— Но это же… Я… — Мари-Жозеф замолчала, не в силах найти ответ, боясь за сестру.
— Разве во Франции и на Мартинике не так?
Кровь отхлынула от лица Мари-Жозеф, ее объял холод, она едва не упала в обморок.
— Сестра, — запинаясь, начала было она, — неужели вы хотите сказать…
— Да, мы действительно сестры, разве вы не догадывались? Моя мать была рабыней нашего отца, он мог распоряжаться ею как собственностью, по своему усмотрению, — так он и поступал. Какое ему было дело до ее чувств? До ее страха, горя, отвращения?
Мари-Жозеф бессильно ссутулилась, уронив руки на колени, устремив взгляд в пол.
— Вы его ненавидите? Ваша мать его ненавидела? Я для вас — враг?
— Никакой ненависти я к нему не испытываю. Так было угодно судьбе. Я люблю вас, мадемуазель Мари, и сожалею о том, что мы видимся в последний раз.
— Я тоже люблю вас, мадемуазель Халида, и сожалею о том, что нам суждено навсегда расстаться.
Халида вложила в руку Мари-Жозеф маленький узелок:
— Ваши жемчуга!
— Это не вся нитка! Мы же обещали друг другу делить радость и горе. Мне пора.
Они поцеловались. Халида выскользнула за дверь и ушла навстречу неизвестной участи, которая страшила Мари-Жозеф едва ли не больше, чем ее собственная.
Предстоящая аудиенция у короля внушала Люсьену ужас. Король был слишком разгневан на него и слишком разочарован, чтобы передать его судьбу в руки стражников или тюремщиков. Люсьен пользовался всеми благами, доступными в темнице, получал чистое белье, изысканные яства и вина. С ним обходились неизменно учтиво. Спина у него болела не чаще, чем обычно.
Иными словами, у него было все, кроме свободы, общения и утешения, даваемого близостью. Он точно замер над пропастью до той минуты, когда Людовик низвергнет его в бездну, и надеялся, что не увлечет с собою Мари-Жозеф.