Луна как жерло пушки. Роман и повести
Шрифт:
— До Котлоны рукой подать, — вмешался Миро-нюк. — Часа два езды на лошадях. В хорошую погоду, конечно…
— Я поеду! — радостно подхватила София.
— Тебе не будет тяжело? — озабоченно спросил ее Каймакан. — Смотри не простудись!
— Ага, отбор! — усмехнулась она. — Как бы и мне не попасть в категорию неполноценных!
— Дорогая моя, не принимай все так близко к сердцу, — отмахнулся он. — Всяко бывает. Один ошибается — другой поправляет его. На то мы и коммунисты.
— Может быть, все-таки продолжим собрание? — предложила София. Она живо подошла к столу директора и пробежала глазами повестку дня. —
— Стоп! Так не пойдет!
Ей помогли надеть пальто, укутали шарфом шею.
— Домой, домой, товарищ секретарь!..
Собрание закрылось, — вернее, было отложено. Все попрощались с ней, советовали следить за здоровьем, с Еуджен впервые, вопреки своей сдержанности, при всех взял ее под руку, чтоб проводить домой.
Когда все стали расходиться, Мохов задержал Миронюка.
— Я сегодня же подам заявление об уходе. Так больше не может продолжаться. Пусть Каймакан почувствует себя директором. Ответственность заставит его смотреть на вещи серьезнее, глубже.
Миронюк нахмурился:
— Незачем торопиться, Леонид Алексеевич.
— Но мне уже невмоготу! — возмутился Мохов. — Не могу больше фигурировать лишь как символ директора!
— Я другого мнения, — спокойно ответил инструктор.
— Что же вы предлагаете?
— Не будем торопиться, я же сказал. И, кроме того, надо посоветоваться с коммунистами, а собрание… увы! — улыбаясь, развел руками Миронюк. — Собрание закончилось!
На них издалека глядел Сидор Мазуре, стоя на пороге своей каморки рядом с конюшней.
Миронюк задумчиво погладил подбородок и сказал насупившемуся Мохову:
— Все не так просто, ей-богу. Взять хотя бы товарищей, о которых говорилось сегодня… Вы старый коммунист, не мне вас учить, но я местный и, может быть, лучше знаю жизнь этого края. Посмотрите, сколько здесь событий уместилось в одно последнее десятилетие!
Миронюк стал загибать пальцы:
— Сначала так называемый либеральный буржуазный строй, демагогия, кризисы, стачки. Потом военная диктатура короля. Потом лето сорокового года — приход Советской власти в Бессарабию. Уже на следующее лето война… Три года оккупационного режима Антонеску. Наконец, второе освобождение… Разве не могло все это породить некоторый хаос, разве могло не оставить глубокий след в душах людей?
Мохов согласно кивнул.
Сорвался холодный, пронзительный ветер, поднял пыль. Инструктор натянул шляпу на глаза, как кепку. Чувствуя внимание Мохова, продолжал:
— Написать заявление об уходе — проще пареной репы. Только, уступая место Каймакану, ничего не решишь. Ведь даже завхоз, и тот проблема. Но он как раз из тех, которых хаос не коснулся. У него было свое знамя, красное. Он проносил его тайком от жандармов и, если заметили, и сейчас не развернул его по-настоящему: его прошлое пока не признано, он оказался вдруг вне партии. Видите, как он смотрит на нас? Он также стоял на пороге, когда мы начинали собрание. Таков Мазуре. А как быть с Топорашем, с Цурцуряну? Предоставить их Каймакану? Но что представляет собой сам Каймакан? Вы в этом разобрались до конца?
Миронюк замолчал. Потом быстро простился с директором и сердито зашагал по тропке мимо конюшни. Поравнявшись с Мазуре, поздоровался, сделал несколько шагов, потом круто повернулся, будто решил в этот вечер расквитаться со всеми.
— И что ты
Мазуре молча поднял на него глаза.
— Ясно, — сказал Миронюк. — Я иду с партсобрания, а ты вот, бывший подпольщик, — в стороне. Но даже если признают твое прошлое, все равно автоматически не восстановят в партии. Ты попадешь в категорию «выходцев из зарубежных компартий», с тебя спросят вдобавок две рекомендации коммунистов с дореволюционным стажем, с которыми ты вместе работал не меньше года. А где найдешь такие рекомендации? Что поделаешь, мы ведь не можем нарушить Устав.
Миронюк говорил нарочито резко, сердито, а когда сочувствие грозило прорваться, делал длинные паузы, чтобы набраться опять этой спасительной резкости.
— Мы пока не признали твоего революционного прошлого. Но ведь ты сам, перед лицом своей совести, признаешь его? Этого права, думаю, никто у тебя отнять не может?
— Никто, — ответил Мазуре, не двигаясь с места.
— Слышал, тебя частенько распекает Каймакан, — бросил Миронюк, глядя в сторону. — Почему ты его ни разу не одернул? Пусть почувствует, что тобой, бывшим подпольщиком, помыкать нельзя.
— Но я сам вижу, что у меня, как ни бьюсь, не ладится с хозяйством. А прошлое… прошлое не дает мне права…
— А у Каймакана больше прав?
— Он — совсем другое дело. От него нельзя столько требовать, как от меня. Он и моложе и не прошел такой школы, — твердо возразил Мазуре. — И потом, Каймакан приносит реальную пользу училищу.
— Но и вред. Одной рукой поправит, другой испортит. Сегодня твой Каймакан излагал такие теории, что дай ему волю…
— Может быть, от других слышал, вот и повторяет, — вставил Сидор.
Миронюк вскинул брови.
— Знаю я, от кого он слышал, — пробормотал он, уклоняясь от взгляда Сидора. — У того, к сожалению, слово имеет вес.
Сырой ветер бил прямо в лицо инструктору. Сидор завел его поглубже под навес конюшни, усадил на каменный выступ, а сам остался стоять.
— Понимаю. От кого-нибудь из министерства, — сказал Сидор. — Ну и что? По крайней мере теперь знаешь — где, кто и что. А в подполье ты не мог знать товарищей из центра. Конспирация. Выпуск и распространение изданий, директивы, информация о политическом положении — все через связного. А если случалось потерять и эту связь?! Не на день, а на месяц остаться без контакта? Думаешь, партия прекращала свою деятельность? А если в руководство пробирался провокатор? Подбивал тебя на какое-нибудь дело, и он же выдавал тебя… Старался сеять недоверие, подорвать наш революционный дух. Не удавалось это. Больше того. Кто-нибудь арестован — другой встает на его место. Проваливается подпольная типография — лозунги партии пишутся на стенах… Как бы ни был богат арсенал врага, наша вера была всегда сильней.
Мазуре говорил глуховато, без жестов, ни к кому не обращаясь. Казалось, он просто размышлял вслух и только теперь вспомнил об инструкторе.
— Говоришь, его слово имеет вес? — вернулся он к тому, с чего начал. — Кто бы он ни был, что бы ни говорил, какая сила в его словах, коли нет в нем той веры?
Миронюк разглядел в вечерних сумерках, как оживилось лицо завхоза. «Ишь ты! — подумал он. — А я-то его жалел! Совсем забитым казался. А как послушаешь его… Убей меня бог, он в седле!»