Луна звенит (Рассказы)
Шрифт:
— Я тоже сначала не могла понять… А теперь он бегает в аптеку за бромчиком… Это он так ласково его называет, «бромчик». Он очень расшатал себе нервы, брал какие-то чертежи и по ночам работал, работал… Я ему говорила, чтобы он спал, а он не слушался. А потом у нас… квартира такая была, соседи. Нет, не в квартире, конечно, дело, но это все вместе… А сам он стесняется попросить вас об этом. И я вот тоже насилу решилась. Вы уж простите…
И она умоляюще посмотрела на меня, и что-то жалкое было в ее взгляде, что-то отхлынуло вдруг, и теперь чертовски усталые глаза смотрели на меня, усталые и просящие. Я не знал, как успокоить ее, что ей сказать, и обещал никогда больше
— А днем сколько угодно! — сказала она радостно. — Я даже счастлива буду, если вы днем… У-у-у! Я наоборот! Я очень люблю, когда шум, музыка…
Она засмеялась, довольная, и, взмахнув рукой, точно стукнув по волейбольному мячу, пошла торопливо туда, к ольховой опушке, где ее поджидала Джимма. Потом она оглянулась и крикнула мне:
— Маринку пора кормить!
И помахала рукой. А я смотрел ей вслед и все понимал по-своему. У Джиммы четыре медали за красоту, а Вовка, наверное, тоже получил бы какое-нибудь золото, доведись такое испытание на красоту. Только вот молод он. Красивый и молодой бездельник, черт побери! А ей-то, наверно, приятно, что такой-то мальчишка дожидается ее… Впрочем, какой он мальчишка! Где-то я слышал, что женщинам льстит, если покоряются им мальчишки, такие вот спортивные мальчики, как этот Вовка, у которого коричневое лицо и глаза серые, как пасмурное небо, а кожа лоснится на мышцах, точно ее смазали маслом… Черт побери, есть же на свете красивые люди! Ему бы штормовку и кайло в руки, а он всю жизнь пропижонит, наверно, на отцовской даче… Обидно!.
На реке было все так же шумно и людно, а рядом со мной раздевались усталые люди: отец, вероятно, и сын. Отец положил пиджак на косу, а сын его бросил кирзовые сапоги и брюки, и стояли они оба в трусах, белые и невзрачные, поеживаясь на солнышке, пряча руки под мышками, потирая худые груди и улыбаясь. Лица у них были утомленные и счастливые. Отец докуривал папироску, расставив белые ноги, мальчишка пошел к воде, тоже белый и странный среди загорелых «младенцев», и только шея его и лицо сожжены были солнцем, да руки по локоть, как у отца, точно оба они солдаты, которым по уставу не положено загорать и бездельничать. Мальчишка с шумом окунулся и закричал на всю реку:
— Холодная!
А отец его докуривал неторопливо папироску, поглядывал на сына и улыбался. И странно было смотреть на его бурое лицо, на бурые кисти рук и на плечи, не тронутые солнцем, точно он в краске измазался, в каком-нибудь дешевом сурике, которым крыши красят, в земляной этой краске, самой долговечной из всех других красок, словно они с сыном не сено косили и ворошили, а только что красили крышу и вытирали пот грязными руками… А теперь вот пришли отмываться.
И мне стало неловко лежать и смотреть на этих наработавшихся людей, которые пришли купаться. Я оделся и пошел на станцию пить пиво.
В этот день я вдруг понял, как я дико устал! Я устал жить на даче, устал бесплодно думать о Юльке, устал от чужой той жизни, которой я жил, мне захотелось в Москву, захотелось увидеть кого-нибудь из друзей и рассказать обо всем… Впрочем, рассказывать было не о чем. Ничего не произошло. Стояли хорошие дни, были теплые ночи, за стенкой жила красивая женщина с мужем и ребенком, у которой были волосы окрашены в соломенный цвет, которая мне часто на дню встречалась, которую я слышал каждый день, чувствовал и даже осязал, когда она встречалась мне на тропке, запах каких-то ландышей, или леса, или цветущей лесной поляны, или пчелиного воска…
Глеб, как обычно, приехал с вечерним поездом и привез в «авоське» еду. Он шел от калитки с блуждающей
— Ты ведь устал. Поел бы сначала, отдохнул… Ты, право, чудак!
Он остановился и с благодарной улыбкой взглянул на жену, с застенчивой какой-то, кроткой улыбкой посмотрел на нее и сказал:
— А я сегодня вместо мяса привез бульонные таблетки…
— Какие таблетки?
— Концентрированное мясо в таблетках. Для бульона.
— Ты что это, милый мой, — удивленно сказала Юлька, — в космос готовишься?! Я эти таблетки глотать не стану.
— Была очень большая очередь, — сказал Глеб, и ведра его звякнули жалобно.
— Что ж! — сказала Юлька. — Мудрое решение… Таблетки! — Говорила она это с раздраженной усмешкой, а он, позванивая ведрами, стоял перед ней и ласково улыбался. Он сказал:
— Там тоже калории… Ты напрасно сердишься.
— Я не сержусь, — сказала Юлька. — Мне просто смешно…
— Ну, и прекрасно! Ты ведь знаешь, — сказал ей Глеб, — я счастлив, когда ты весела… Не надо сердиться.
Он сказал это очень тихо, но я уже привык к их голосам, и мне были понятны слова Глеба: «Не надо сердиться». Он напряженно и очень серьезно попросил об этом, хотя и не переставал улыбаться, а Юлька послушалась его и сказала нежно:
— Ладно, милый, не буду… Я уже накрываю на стол, не задерживайся.
В этот день я повесил на дверь своей комнаты огромный замок, который мне вручила хозяйка дачи, и, не прощаясь, уехал в Москву. Мне нужно было рассеяться, нужно было почувствовать, что у меня есть своя жизнь, совершенно отличная от жизни моих соседей, Юльки и Глеба, есть какие-то заботы и дела, о которых совсем забыл…
Странно все это и смешно. Но тогда мне казалось, что я живу на свете только для того, чтобы видеть Юльку, слышать ее, думать о ней, думать и опять думать только о ней.
«А что такое «бромчик»? — подумал я. — Бром, за которым бегает Глеб в аптеки… Кажется, это что-то успокоительное. Куда это к черту годится! Иметь такую жену и бегать за «бромчиком»… Выходит дело, что я был прав в своих подозрениях? Выходит, что так — я ему действительно испортил последние дни отпуска… Жалко мужика!»
В Москву я приехал в полдень, прошел в толпе по перрону мимо мороженщиц, мимо лотков с лимонами и маковыми булочками и, толкаясь, сшибаясь и отпихивая встречных, которые торопились на свои поезда, в шорохе и шарканье ног, в оглушающей разноголосице вокзала, втиснулся в вестибюль метро, разменял двугривенный, бросил пятак в стерегущий автомат, и автомат мне ответил: «Идите». Я спустился под землю, в прохладу мраморных сводов, на гулкие перроны подземных поездов, где время отсчитывается секундами и где пахнет чернилами для авторучек. А потом меня мчал голубой эшелон, и в темноте за окнами струились по сводам тоннеля бесчисленные провода, провода, провода, и раскрывались вдруг яркие станции, и люди, люди на перроне, и потом вереницы лиц на эскалаторах, плавно проплывающие мимо, как в мыслях, как в воспоминаниях… И ни одно из этих лиц не было похоже, хотя бы отдаленно, на Юлькино лицо.