Луна звенит (Рассказы)
Шрифт:
А дядя Петя шел, свесив голову на грудь, и улыбался. Он загребал своими тапками листья и был похож на уставшую лошадь. А на шее его видны были бугры позвонков.
— У тебя еще все впереди, — сказал он сестре.
По небу катили крутые белые облака, и все было как летом, только деревья стояли еще голые и лес казался прозрачным: далеко было видно в этом лесу. Березки стояли, как на театральной сцене, бело-розовые, с шоколадными блестящими веточками, забрызганными как будто зеленой краской, а дубы казались гнилыми корягами среди этой зеленой прозрачности. Под ногами шумно шуршали пыльные, пересохшие, глинистые их листья.
— Все еще впереди, — так же задумчиво повторил дядя Петя и вдруг спросил: — А не оставить ли тебе Сашку у нас?
Мама подумала и ответила:
— Тут и без него хлопот полон рот. А он сейчас в том возрасте, когда за ним глаз да глаз…
— Ну, а мать-то! — сказал дядя Петя. — Она еще шустрая!
— Он у нас в лагерь едет, — сказала мама.
Саша стал опасливо прислушиваться к их разговору, но дядя Петя больше не говорил о нем.
День этот был очень долгим. Долго обедали. Все, даже бабушка, выпили «с праздничком» водки, размешав ее с медом; повеселели, вспоминали без грусти деда, его ульи, которые дядя Петя уже выставил в огороде под яблоньками, говорили о будущем и о медоносных пчелах.
А Саша смотрел на взрослых и понимал, что они просто забылись, устав от бед, и притворялись теперь такими веселыми и беззаботными. Ему тоже хотелось быть веселым, но ни мама, ни дядя Петя, ни его жена — никто, кроме бабушки и Генки, не обращал на него внимания, как будто не принимал всерьез, считая таким же несмышленышем, как и младший его братишка. Но сам-то он понимал, как ошибались они: сам-то он все понимал и так же, как все, тревожился за мать, жалел ее даже в эти минуты, когда она весела была и беспечна, будто ничего-то не случилось в ее жизни. Даже сильнее еще жалел ее именно в эти минуты, наблюдая молчаливо за ней, потому что знал, что потом, когда она опять останется одна, рухнет на нее ее горе.
«Эх, папка, папка! — думал он с отчаянием. — Как же это ты? Разве так поступают настоящие друзья? Так поступают только слабые люди, у которых нет силы воли… Чего ж ты, папка, тогда говорил мне, что надо воспитывать силу воли?! Чего ж ты говорил, а сам?.. А сам не мог уж остаться с нами! А мне без тебя очень трудно, потому что все считают меня совсем еще маленьким. Так не поступают настоящие мужчины…»
Он думал так, но никто и представить не мог, что он так думал, и это обижало его, как будто ему не доверяли.
А он думал, что если они с мамой сегодня поплывут домой на пароходе, то это будет совсем хорошо, это будет очень интересно и приятно и в то же время полезно для мамы, которая обязательно отвлечется от своих дум и, может быть, приехав в Москву, будет легко улыбаться, как она давно уже не улыбалась, потому что пароход — это так интересно, и такой долгий путь, и так много всяких радостей в пути, так много незнакомого и неизвестного, что она обязательно научится легко улыбаться.
Он очень верил в пароход, который медленно отчалит от дебаркадера, выйдет на середину реки и плавно поплывет по розовой воде… Они с мамой будут стоять на палубе и смотреть, как бурлит вода за кормой и как растекаются волны.
За день он успел уже привыкнуть к мечте о поездке на пароходе и теперь боялся напомнить матери об этом, боялся услышать отказ и расплакаться.
Удивительно долго тянулся этот день!
А
— Ну что, сынок, будем делать? Что-то у меня голова болит…
— Как что? — сказал Саша. — Надо идти на пристань.
Она улыбнулась и сказала:
— Я уж забыла совсем про пароход.
— Ну, вот и хорошо, — сказал Саша. — Теперь вот вспомнила и давай быстренько соберемся и пойдем на пристань. А то ведь можно опоздать! Это тебе не метро! Опоздаем, а потом жди его целые сутки — не дождешься! Генк, — спросил он ликующим голоском у брата, который бездумно смотрел на него, — а сколько в метре килограммов?
Генка грустно улыбнулся и неожиданно тихо ответил:
— Тыща…
И Саше вдруг стало жалко Генку, который, наверно, тоже все, как и он, понимал и теперь вот тоже понял, что гости уезжают на пароходе, а он останется и никуда еще очень долго не поедет.
— Ты, Генка, все это нарочно путаешь? — спросил Саша по-дружески. — Ты ведь это для того, чтобы всем смешно было, да?
Генка кивнул головой и стал задумчив, словно к чему-то прислушивался. А потом сказал:
— Не знаю…
Глаза его стали темные, как дождевые тучки. Белесые, прозрачные брови супились над его глазами, в которых не отражалось больше небо, и губы были плотно сжаты.
Он увидел бабушку и плаксиво сказал:
— Ба, за ушки…
А бабушка ответила ему нараспев:
— И как же это не стыдно тебе такому большому на ручки проситься! Ай-яй-яй! Ишь, чего захотел! За ушки! А братана-то кто пойдет провожать? Братан-то уезжает.
— За ушки, — просился Генка, не отвыкнув от давней своей привычки забираться к отцу ли, к матери ли на руки и ухватиться за ухо. Те его и научили проситься на руки таким странным образом.
— Ну, ба! — уже вопил Генка. — За ушки!
— Вот озорник какой! До каких же это пор ты к бабушке на ручки проситься будешь?.. Отстань!
— За ушки!..
А Саша смеялся над Генкиной этой просьбой, и было ему хорошо. Хотелось наброситься коршуном на пестрых кур, прыгать хотелось, как прыгал утром Генка, с терраски, кинуть хотелось камушком в белое облачко, которое освободило опять скрывшееся за ним солнце. После тени опять все засветилось ярко на земле, как на мокрой сводной картинке. Саша в радости своей представил пароход, который огромным и неуклюжим домом прижмется скоро к пристани, и себя, входящего на дрожащий его борт.
— Эх, ты! — крикнул он Генке со смехом. — А я думал, ты уже взрослый!
А Генка смотрел на него с бабушкиных рук, как на дорогую игрушку, и насупленно молчал.
Так они и расстались с ним у последней избы деревни, за которой дорожка, прогретая солнцем, легко побежала вниз, как ручей, к лесу, а в лесу, переплетенная сосновыми корнями, пропала как будто совсем, потерялась, и тысячи таких же дорожек, мягких и бесшумных, растеклись по горячему лесу, огибая старые сосны, ныряя в желтый песок и сухую белую траву, которая росла тут, наверное, зимою и летом, над опавшими шишками и рыжей хвоей… Было сумрачно и душно в этом сосновом горячем лесу. И чудилось, будто лес никогда не кончится, тот самый лес, через который наши во время войны шли к реке, минуя деревню, и который был весь изрыт землянками и окопами на опушке, — старый и тихий лес, в котором жили, наверное, теперь одни только рыжие муравьи, как и там, на дедушкином кладбище.