Луна звенит (Рассказы)
Шрифт:
— Нет.
— Вот была паска в марте… Понаехали мужики да бабы паски святить. Лошадей да санок кругом церкви понатыкалось видимо-невидимо, а в санках паски белеют. В церкви молебен. Пар из дверей валит. Народу в церкви — на головах ходи и не провалишься. Тишина. Как раз Христос последние муки принимал перед воскрешением. Вдруг парень в толпу протиснулся да как заорет на всю церковь: «Иван!» — как зарычал все одно… «А?!» — «Кобыла паску съела, а ты «а, а»!» Вот кобылка-то была какая! Вот как она ее слизнула, паску-то… Освятила!
Сахаров улыбнулся, зная, что Иван почувствовал его тревогу. Но улыбался он не тому, о чем рассказывал Иван,
И с этой бесконечной улыбкой, прокравшейся в душу незаметно для самого себя, Сахаров спокойно уснул.
А утром он был безмерно счастлив, отплывая от берега в рассветные сумерки, предвкушая новую охоту и чувствуя себя здоровым, сильным человеком, у которого ничто и нигде не болело, которого ничто не тревожило и не приводило в уныние… Впереди был рассвет. Впереди был долгий апрельский день, водная дорога домой, сырое тепло дробышевского дома, стакан водки за обедом и умиление… Он это все хорошо предчувствовал и знал, что так оно и будет, во всех этих и каких-то других, тоже понятных и ясных подробностях, которые он хорошо теперь предчувствовал на грани тьмы и света, в канун весеннего нового дня.
Он забыл про старика и про свои тревоги.
Иван угрюмо дергал за шнур мотора, откидываясь назад, но мотор никак не заводился, и Сахаров тоже хорошо знал, что вот сейчас, вот еще один рывок, еще один и еще… и холодный мотор даст вспышку, врежется винтом в воду, толкнет лодку, Иван ухватится за рукоять, устроится на задней перекладине и заглядится вдаль…
А что потом? А потом хвойный запах шалаша, полоскания утки на розовой воде и, может быть… очень может! — прилетит из неведомых далей и опустится рядом с уткой одуревший от апрельской страсти кряковый селезень… Очень может быть! Но в это он боялся верить, потому что и так уж был доволен охотой, был с хорошей добычей, и ему теперь уже не о селезнях мечталось, а о вальдшнепе — одном-единственном вальдшнепе, который бы очень украсил эту тяжелую связку из четырех селезней… Нет! Он был очень доволен охотой, и ему не нужно больше селезней… Ему бы вот вальдшнепа на сегодняшней вечерней заре! Там, за деревней, хороший березнячок, и там, конечно, будут тянуть сегодня вечером вальдшнепы.
Озябнув на воде, оглохнув от мотора, Сахаров с наслаждением шел по тихой и мокрой земле, чувствуя спиной проникающие сквозь одежду лучи солнца. Идти было тяжело. От воды до деревни светилась еще лужицами, искрилась тайными, едва различимыми в прошлогодней траве струйками низкая, топкая луговина, а крайние избы деревни светло и по-весеннему ярко, цветасто стояли на холме, и было до них совсем близко… Проведя все эти дни и ночи в лодке, в шалаше, у костерика, он почти не ходил, почти не двигался, и теперь ему было сладко чувствовать, как чавкают в раскисшей почве сапоги, как тяжело идти по этой непрочной, промокшей насквозь, заливной земле.
Иван топал за ним, неся на плече лодочный мотор. Сахарову хотелось помочь ему, но всесильная, счастливая лень глушила в нем совесть, и только уже у холма он дождался Ивана и, поставив на землю садок с утками, сказал:
— Давай потащу…
Но Иван и слышать не хотел, он словно бы и не чувствовал усталости, и, когда Сахаров силой хотел отобрать тяжелый мотор, тот, как от грабителя какого, отпрянул от него и чуть
— Уток оставь у меня во дворе и иди. Я попозже тоже буду, — сказал Иван, а подойдя к своему дому, остановился и, не снимая мотора с плеча, вдруг сказал:
— А ведь я тебя вспомнил! Это ты, никак, возле Коськиного дома скворечню поставил!
— Не-ет, — сказал Сахаров.
— Да ты! Еще на березу-то лазил и весь белый слез, как маляр…
— Не я это… Я и не был тут весной ни разу, — признался Сахаров, хотя ему и очень захотелось вдруг, чтоб и на самом деле это был он и чтоб Иван не ошибся.
— Такой же молодой, — с сожалением сказал Иван. — И волосы такие же рыжие…
— Привет! — сказал Сахаров с усмешкой. — Разве у меня рыжие волосы?
— А то какие же?
— Ну какие, какие! Русые, например.
— Нет, ты блондин, — сказал Иван и стал утирать вспотевшее, облитое потом, мокрое лицо.
Деревенская улица была уже серая, беленая курами и гусями, а избы все еще стояли в зимнем, осевшем хламе, вся земля вокруг изб была присыпана щепочками, осколками поленьев, кусочками коры, и пахло в деревне этой мокрой древесной горечью, распаренной на солнце. Высокие частоколы тянулись вдоль улицы, колюче оградив дома, а вдоль них шел мальчишка в шапке-ушанке, в серой рубашке и в огромных подшитых валенках. Валенки были ему чуть ли не по пояс.
— Велики тебе валенки, — сказал ему Сахаров.
А мальчишка серьезно, окая, ответил:
— Отцовски те катанки, отцовски…
И прошагал мимо, как на ходулях.
Все было прекрасно в этот теплый апрельский день. Все жило весной, и Сахаров знал и чувствовал, что он никогда в жизни не забудет этого славного дня, удачной своей охоты и этой деревни, которая, казалось, тоже пропахла охотой, дикими селезнями и удачей. Даже скворец на старой березе возле дробышевского дома, посвистывая на все лады, встретил его шварканьем крякового селезня. Сахаров остановился и, разглядывая скворца, не мог поверить, что это не селезень, а счастливый скворушка передразнивает далеких своих водоплавающих родственников.
За окошком он увидел Варю. Она была дома и словно бы ждала его. Вышла смущенная на крыльцо, и Сахаров отметил про себя, что она приоделась на этот раз, надела вместо резиновых сапожек туфли и кремовые чулки и какую-то ядовито-зеленую вязаную кофточку, которая ей была тесна и давила в груди.
«Да чепуха! — подумал он. — При чем тут я? Просто гость, и все». Но сам тоже смутился.
— Скворец, как селезень все равно, — сказал он Варе.
Она тоже посмотрела на скворца.
— Они и мяукают по-кошачьи, а то кудахчут, то свистят, как люди, — сказала она. — Удачна ли охота?
— Удачна, — ответил Сахаров и с благодарностью взглянул на нее.
Она привыкла встречать охотников, которые приезжали к мужу, привыкла радоваться их удачам, умела удивляться, увидев добычу, зная, как это приятно охотнику, а на этот раз вдруг покраснела и упавшим голосом позвала в избу.
Сахаров в сенях снял грязные сапоги и в носках прошел по половику в громадную, как ему всегда казалось, построенную в расчете на большую семью, просторную, сплошь деревянную избу с двумя чистыми комнатами, с низкими дверями, в которых нужно было словно бы кланяться, чтоб не стукнуться лбом о перекладину. В прошлый-то раз он крепко приложился теменем, забыв о низкой двери, и теперь осторожничал, кланяясь в три погибели.