Луна звенит (Рассказы)
Шрифт:
Пока он умывался в сенях, пока брился, словно бы слизывая острым лезвием душистую мыльную пену вместе с обмякшими уже, отросшими волосами, пока опять потом мылся и опять разглядывал загорелое на весеннем солнце, обветренное лицо, похудевшее и очень, как ему казалось, привлекательное теперь, как у какого-нибудь древнего викинга, мужественное и волевое: с таким лицом, как у него, легко и приятно было жить, легко было нравиться женщинам… Впрочем, об этом он давно уже знал и привык. Он нравился женщинам. Ну и что ж! А когда-то в юности ему было приятно слышать, что он похож на Печорина. Теперь смешно вспомнить, но в те годы ему льстило такое сравнение. Он был избалован в те годы девушками, да и теперь, женившись на черненькой, маленькой кореянке, танцовщице одного из ансамблей,
Так вот, пока он брился, пока разглядывал себя и любовался своим отражением, Варя накрыла на стол, вынесла из погреба чудом сохранившиеся соленые огурцы, нарезала черного хлеба и стала разливать по тарелкам деревенский суп из чугуна — в супе была и картошка, и пшено, и кусочки разварившейся соленой свинины, и жареный лук — суп был душист, и запах его был так вкусен и так заманчив, что Сахаров, потирая руки, сел за стол, не в силах сдержать улыбки, и сказал с восторгом:
— Это супчик! Черт возьми, плохо жить на свете без супа! И как это люди!.. Вы знаете, Варенька, в некоторых странах не принято есть суп!
— А по мне, — сказала Варя, — был бы суп, а второе не обязательно.
— И чай! — сказал Сахаров.
— Без чая можно…
— Это верно, — говорил Сахаров, пробуя и похваливая духовитый суп. — Без чая можно, а без такого супа нет.
Варе все это было приятно слышать, и она сидела раскрасневшаяся и счастливая… А Сахаров тем временем увидел граненые стаканчики на столе. Хлопнул себя по лбу и воскликнул:
— А выпить-то! Ай-яй-яй! С этим супом все позабудешь.
Он ушел в другую комнату, достал из рюкзака бутылку старки и, налив себе полстакана, уговорил и Варю и тоже налил ей половинку. А в это время пришел Иван.
— Хе-хе! На крови! — сказал он. — Это можно. Это и мне даже можно пригубить, хотя я и не пью уже четвертый год.
Сахаров и ему налил полстакана янтарной старой водки.
Иван никогда не был женат, и, хотя ему было под сорок, он еще не расстался с мыслью найти себе жену. Да и много ли это — сорок лет! Всего-то двадцать лет осмысленной жизни. В такие годы только и жить начинать, в такие годы человек только и начинает ценить добро в человеке и свое душевное добро, если прежние годы не растоптали душу.
Иван был нежен к людям и, когда-то выкарабкавшись из тяжелой хвори, теперь любил похвастаться своими врачами, которые лечили его, любил порассказать о них, о больницах, о Черном море, о кипарисах и дельфинах. И казалось тогда, что он словно бы благодарен судьбе, что пришлось ему заболеть туберкулезом и повидать все это своими глазами.
— Конечно, — говорил он со значением, — если бы не болесть, я бы тут не жил. Ушел бы, конечно, в город на производство. А мне врачи прописали не пить, не курить и жить в деревне — меду побольше да масла. Что я и делаю, однако. Пчелы у меня свои, яблоки свои, ягода всякая, а уж масла тоже добываю. Хорошо!
Послушать его — счастливый человек! Словно наконец-то вот понял, чем и как жить ему на этом свете, какие цели перед собой ставить и какие задачи решать.
И Сахаров не спорил с ним: чего ж тут спорить, когда человек прав. Сам он в Ялте не бывал ни разу, да и вообще на Черном море, и, охмелев от водки, с увлечением тоже, как и Варя, слушал рассказы Ивана о тамошних нравах, о знаменитой набережной, о беспечных женщинах, о больших пароходах и дельфинах…
— Ну что! — говорил Иван о дельфинах. — Рыба как рыба, хотя и млекопитающаяся…
— Как это на лошадь? — спрашивал Сахаров.
— Это я к чему! Вот когда они из-под воды-то наверх выворачиваются, у них из спины, из дырки там в спине фырканье такое… словно бы лошадь ноздрями… А так нет! Носатые такие, словно рыбы. И вот что очень любопытно…
Он вдруг задумывался, вспоминая что-то, но усталость и водка, выпитая им с наслаждением, давали себя знать, и Сахаров вдруг замечал, как глаза Ивана мутились в подкравшейся дреме, как тяжелели покрасневшие веки.
Варя тоже выпила свою долю, и, когда умолкал, задремывая, Иван, она тихонечко прыскала смешком и поглядывала на Сахарова, как заговорщица, как соучастница какого-то веселенького дельца, словно бы предлагая Сахарову посмеяться вместе с ней над засыпающим Иваном, который и дышать начинал уже, словно спящий, спокойно и глубоко. А Сахаров в ответ ей понимающе улыбался и с проясненной хмелем откровенностью подумывал вдруг о том, что ему предстоит ночевать одному в огромном доме с этой оживившейся женщиной. Он поглядывал тогда на нее, взгляды их встречались, и Варя выдерживала их с напряженностью, словно бы сама в эти минуты думала о том же, о чем и он думал, и понимала его… Это все увлекало Сахарова. Варя ему казалась очень милой, и его не смущало обещание, которое он давал своими взглядами этой напряженной в какой-то борьбе женщине… Он-то ведь тоже видел в ее глазах обещание и решимость и старался укрепить Варю в этой решимости, не зная, зачем и ради чего он это делает.
«Ну мало ли! — думал он, отвлекаясь. — Мало ли…»
И находил в этом «мало ли» какое-то оправдание себе и своим неясным чувствам. Он был сыт, пьян и доволен жизнью. Он курил вкусную сигаретку и посмеивался вместе с Варей над уснувшим Иваном, который наконец и голову уронил на грудь. Впрочем, ему тоже очень хотелось спать, и он знал, что скоро встанет из-за стола и уйдет в прохладную, деревянную комнату и ляжет там за холщовым пологом, расшитым синими васильками, на высокую кровать, на очень удобную, мягкую, а главное, очень высокую и широкую кровать…
— Редкий случай, — пробормотал он, щурясь в табачном дыме, — редкий случай… — и, закрыв глаза, звучно зевнул, а потом сказал, рассмешив притихшую Варю: — Але! Ты фыркаешь, как дельфин… Не пора ли нам с тобой бай-бай…
Как он и думал, Варя уложила его на ту самую кровать за пологом, и он, боясь провалиться в сон, собрался с последними силами и попросил Варю разбудить его часов в шесть-семь вечера. Варя обещала, и он, задрожав от счастья, в сладком этом ознобе уснул.
Уже совсем низко стояло солнце, лучи его высветили оранжевыми пятнами бревенчатую стену, уже тени домов стали холодными и поголубели, словно от какого-то инея, а скворец на березе, которая тоже в лучах закатного солнца казалась оранжевой, высвистывал чудеса и тоже, как береза, как и все на земле, золотился и поблескивал глянцевым оперением. А небо было теплое и ясное, и чудилось, будто оно стало зеленым в этот вечерний час, когда Сахаров, напихав в патронташ восьмерки, шел к березняку через поле.
Где-то далеко-далеко токовали тетерева, блеял в небе бекас, а в лесу водянисто пели птицы, и каждая из них старалась заявить о себе своей песенкой, своим криком, писком, своей трескотней.
И он подумал вдруг с удивлением, что никто из его друзей — почти никто! — никогда не бывал в таком вот мокром, холодном еще лесу… Неужели никто не бывал? Никто никогда не брал в рот пропахшие хвоей крупинки лежалого снега, которые и нельзя уже было назвать снегом. Никто не бывал в лесу, когда ни цветочка в нем, ни сухого места, когда впереди холоднющая ночь, и белое хрусткое утро, и шипенье черных петухов на полях, улюлюкающие их воинственные песни… Никто не дышал его горьким воздухом. А значит, никто не поймет, как это прекрасно — идти на вальдшнепиную тягу, высматривая подходящее место, и никто, значит, не сможет позавидовать ему, никому не скажешь — весна! — думая про этот березовый и осиновый лесок с редкими елками, и не увидишь в ответ понимающей улыбки и восторга. Неужели никто?