Луна звенит (Рассказы)
Шрифт:
Коля всегда входил в комнату, где поселился гость, с каким-то сладостным потягиванием, словно он после сна разминал свои кости. И так входя, улыбаясь, он молча садился на табурет и, продолжая потягиваться, ждал вопроса.
Клеквин ел копченую колбасу, срезая ножом соленые и острые лепестки, и ему было неприятно, что, во время еды пришел этот странный и молчаливый парень.
Остаток колбасы Клеквин старался растянуть как можно дольше, и оттого, наверно, словно собака, прятался он от людей с этой колбасой, с обглоданной этой костью, которая еще пахла соком, хотя
Он дожевывал кусок белого зачерствевшего хлеба, который пропах нафталином… Этот запах нафталина стал понятен случайно, но уже неистребимо присутствовал в хлебе, долго лежавшем в синтетическом каком-то красном, полупрозрачном мешочке, на котором были наштампованы колонны Большого театра и четверка коней.
— Ну и погодка, — сказал он, дожевывая этот задохшийся хлеб.
— Да, — сказал Коля, и слышно было какое-то глухое похрустыванье.
— А что, — спросил Клеквин, — пока неизвестно, в какие войска попадешь? — Он спросил это с деланной озабоченностью и любопытством.
— Все равно, — сказал Коля.
Клеквин опять ощутил во рту запах нафталина.
— Да-а, — сказал он многозначительно, — надо идти служить. Армия есть армия. Все через это прошли…
Коля странно смотрел на него и улыбался.
Клеквин увидел вдруг руку его и бурую свежую ссадину на пальце. Кровь уже запеклась, но ранка была не промыта, и палец был грязен.
— Топором? — спросил у него Клеквин.
— Нет, это когда на машину грузил, ударился.
— Давай-ка я тебе ее смажу святой водой… Есть у меня тут с собой такая.
Коля вежливо засмеялся, потягиваясь.
— Чего ты смеешься? Вода, а в ней растворено серебро. Это и есть святая вода. Я даже лечил ею насморк. Она убивает микробов. Вечером капнул в ноздри, а утром насморка как не бывало. Хочешь? Я ее всегда с собой вожу… в пузыречке. Я тебе серьезно! Попы такую воду за святую выдают, а я ее сам в лаборатории делал. Знаешь, анод, катод?
— Да не надо, — сказал Коля посмеиваясь. — Само присохнет.
— А если заражение?
— Да нет, — сказал Коля, — какое там заражение!
Они помолчали, а потом Клеквин сказал:
— У вас хорошо. А я все сплю и сплю… и ничего не делаю… Давно уже не отсыпался! Все куда-то торопился, на работу, с работы. У нас строго. А тут, я смотрю, никто никуда не торопится.
— Да, тут у нас скукота. У нас тут, конечно, делать нечего. До клуба три километра по лесу. Да и в клубе… какой там клуб!..
— А тебе в армию-то хочется? — спросил Клеквин.
Коля потянулся, встал и, улыбаясь, смущенно ответил:
— А почему же не хочется. Ладно. Пойду я. Крышу надо чинить.
Когда он ушел, Клеквин опять развернул засалившуюся бумагу, достал колбасу и отрезал тонкий лепесток ее, похожий на отшлифованный красный гранит. Ему показалось, когда он посмотрел в окно, что на улице уже смеркается, что опять пошел дождь, и неплохо бы сейчас поспать и подумать перед сном о желаемом.
И он лег в постель.
А засыпая,
На следующий день он снова проснулся от гудка парохода. И стала ему вдруг противна его непробудная лень, ему показалось вдруг, что он безобразно опух и растолстел за последние дни. Озлобленный, он лежал в кровати, курил, отчаянно кашлял, задыхался сигаретным дымом, а на него из угла молча и напряженно смотрел почерневший от времени, древний старец… И женщины тоже смотрели на него, преклонив колени… И рыжая эта девка пламенела над голубым озером, похожим на цветущий лен.
«Нет, — подумал он, — к чертовой матери! Ужасно устал!»
Вошла, как и прежде, хозяйка и, улыбаясь, спросила ласково:
— Проснулись? А на улице ветер. Дождя-то и нет. Похолодало на улице-то! Ну теперь и до снега недолго ждать. Заметно похолодало. А мой Николай Николаевич опять уехал… После-то завтра в армию ему идти. Опять за дровами в лес уехал. Он не один ведь ездил, товарищи ему помогали, теперь вот и он товарищам помогает, мой Николай Николаевич-то. А вы бы поспали. Чего уж в такую рань! Молока я опять вскипячу… Или чай только будете?
— Спасибо, тетя Даша, — сказал он ей глухо. — Мне все равно. Я, наверно, и вправду еще посплю. Спасибо.
Она тихо ушла, а он опять остался один в этой чистой и теплой комнате. На него смотрел бородатый старец, женщины и старшие сыновья этой старой женщины, которая провожала своего последнего сына.
Пока он здесь жил, он привык, что на него все смотрели. Смотрели встречные люди, смотрели дети, смотрели из окон женщины, смотрели дикие утки и даже коровы… Все на него смотрели и как будто не понимали, зачем он здесь и что ему нужно на этой обнаженной земле, приготовившейся к морозам и снегу. А он и сам не знал, что ему надо здесь. Он хотел ловить рыбу и варить уху, хотел кипятить на костре чай и пить его с клюквой, которую собрал бы на болоте. Он хотел отдохнуть в деревне, хотел забыться немножко и отвлечься от дел: он имел право на это — валять дурака двадцать четыре рабочих дня плюс четыре воскресных.
Но теперь он как будто забыл обо всем и не знал, зачем и почему он приехал сюда, зачем поселился в этой избе и спит под каким-то идиотским ковриком, под черными иконами и под взглядами двух ленинградцев, один из которых привез сюда Сашку, маленького своего сына. Зачем это надо, когда есть в Москве отличная кровать, есть какие-то милые вещи, и не собранный еще магнитофон, работу над которым он оставил ради этой глупой поездки. Зачем все это?
Но та омерзительная усталость, которая бывает только от безделья и лени, не отпускала его, и ему было очень трудно подняться с постели, выйти в сени и там, в сером холоде утра, промыть глаза ледяной водой.