Луна звенит (Рассказы)
Шрифт:
— Да нет, я сама понимаю…
— Что понимаешь?
— Всё.
— Все, наверное, всё понимают, — сказал Коньков и усмехнулся.
Дочь удивленно смотрела на своего отца, который говорил так необычно.
— А ты небритый, — сказала она. — Праздники, а ты небритый. — Она протянула руку, и Коньков шагнул ей навстречу и замер, когда она вела своими пальцами по щетине. — Почему ты небритый? Надо бриться, а то нехорошо…
— Что нехорошо? — спросил Коньков кротко.
— Это… — сказала дочь. — Ходить небритым.
— В болотах и так сойдет.
— А зачем тебе?
— Что зачем?
— В болота…
«Зачем мне?» — подумал Коньков, понимая этот вопрос по-своему, как и тот, другой вопрос, от которого он вздрогнул недавно. Он никому никогда не отвечал на этот вопрос,
«А она совсем взрослая, — подумал он радостно. — И я ее совсем не знал…» «Ты кто? — хотелось спросить у нее. — Ты откуда такая взялась?»
Лошадь понуро склонила тяжелую голову и, казалось, слушала людей и понимала.
Но Коньков не в силах был ответить дочери, он только чувствовал, что смог бы, конечно, ответить ей, но на этот ответ не хватило бы дня, а может быть, даже и жизни.
— Душа просит, — сказал он, направляясь к лошади. — Рыбки хочется свежей.
«У нас рыба рыбу ест, — думал он, чувствуя спиной вопрошающий взгляд дочери. — Окунь ест щуку, а щука окуня. А человеку чего смотреть! К озеру этому я лишь хожу да Пашка Волосов, потому что опасно, боятся люди… Никто, кроме нас, и не ест эту рыбу. Хозяева мы. А рыба-то сама себя ест, остались одни только щуки, да окуни, да еще налимы… Все сожрали. Она как клюква, эта рыба, бери, если унесешь по мхам. А на меня люди косо смотрят, будто ворую я ее. Да и сам я испуганный хожу с этой рыбой. А ты попробуй возьми ее! Болота тут надо осушить, чтоб артельно работать… А пока что хозяин я…»
— А сама-то разве не любишь рыбу? — спросил он насмешливо. — Неужели сравняешь с котлетами? Или там, скажем, с салом? Ну чего ты молчишь?
«Ты пришел или уходишь?» — вспомнил он вопрос и натянуто улыбнулся.
— А ты чего по вечерам-то там делала? — спросил он у нее. — Читала небось? Ну да ладно… Надо мне ехать, а то и вовсе стемнеет, а нам по болотам тащиться. Потом поговорим.
Он, взобравшись на лошадь, провожал глазами дочь, которая торопливо шла к дому, но остановилась вдруг.
— А я через день опять уезжаю, — сказала она.
— Я завтра рано приду, — ответил он и чмокнул лошади. — Поговорим.
Было слышно, как чавкнула земля под копытами…
За долгую жизнь лошадь привыкла к тому, что хозяин зимой или летом, в дождь или жару, среди ночи или дня выводил ее из сарая, и она, затянутая тугими ремнями, несла его по бесконечным дорогам на своей спине, терпя неудобства… На этот раз наступала ночь.
Лошадь знала, что ночью хозяин обычно поворачивал ее направо, к тем зеленым полям, мимо которых она шла недавно, к тем деревням, которые пахли совсем не так, как пахла эта деревня, а спустя время останавливал ее около чужого дома и надолго уходил. Лошадь дожидалась около незнакомого дома и тревожно прислушивалась к шумам и звукам в чужом доме, принюхивалась к запахам, к едким и раздражающим зловониям, которые обычно возил с собой хозяин, пряча их в чемодане… И тревога, инстинктивное ощущение чужой беды, которую она чуяла в незнакомом доме, пугали лошадь. А когда из дома или сарая доносились людские голоса и стоны коров или овец, когда она слышала ненавистный ей поросячий визг, приглушенный невидимой бедой, она нервно вскидывала голову, прижимая уши, и ей хотелось убежать от этого страшного дома, куда ушел ее хозяин. Но она покорно дожидалась его и, охваченная паническим страхом, принюхивалась к призракам беды, которая нависла над существами, живущими в доме с зажженными среди ночи огнями… И, преображенная страхом, стояла с высоко поднятой головой, настороженная и напряженная, готовая умчаться прочь. А когда возвращался хозяин и садился на ее спину, когда она снова чувствовала холод его сапог, страх этот исчезал, и она легко, переходя на развалистую рысь, бежала из деревни, и могла бы бежать так очень долго, лишь бы хозяин не
Лошадь и теперь, выйдя со двора, привычно пошла направо. Но хозяин одернул ее, и она замешкалась, не понимая его. Он тогда прикрикнул на нее, и она послушалась. Ночью она боялась хозяйских окриков.
Сначала дорога тянулась посуху, и идти было легко, потому что дорога эта, поросшая травою, вела под уклон, к сизым кустам ольхи, которые стлались, как дым, перед темным лесом. Большие камни лежали на гладком склоне, и чудилось, будто это лежали овцы.
Небо еще ярко светилось на закате, и когда лошадь подошла к ольховым зарослям, она увидела золотые разливы среди этих кустов и отчетливые отражения в этих разливах. Она услышала шумный взлет какой-то птицы в кустах и бездумно пошла в золотую воду, покоряясь воле хозяина. Дно было крепкое, и ей нравилось идти по чистой и не очень холодной воде. Ей казалось, что весь мир сейчас опрокинулся и отразился в этой ясной, неглубокой воде, которая полосатыми волнами колыхала отраженный оранжевый мир. Пахло лесной горечью, а когда кончились разливы и она опять пошла по мокрой и плотной земле, повинуясь каждому намеку хозяина, она вдруг услышала теплый знакомый запах коровы, который долгое время держался в сумеречном воздухе леса… Это был запах коровы, но она чувствовала, что это был запах вольной и дикой коровы, потому что инстинктом своим она ощущала в этом сильном запахе страх перед ней, перед лошадью, которая несла на спине человека, и ей было приятно ощущать этот запах страха в весеннем лесу, в котором еще пели какие-то птицы.
Впереди опять золотилась вода, и опять, за водой, по которой она проходила, терялись в сизых потемках лесные, мокрые поляны, и по этим полянам с золотистыми отсветами луж ее вел хозяин, молча сидя на ее спине.
Хозяин был осторожен и тих, но порой она слышала его ворчание, слышала потрескивание и шорох веток, которые задевали его, и ей тогда казалось, что ворчит он на нее, и она чувствовала вину перед хозяином, хотя и не знала, в чем она виновата, как и тогда, в ту неясную весну, когда он бил ее за то, что она нашла зеленую траву… Тогда она тоже не знала своей вины.
И вдруг она опять почуяла резкий и сильный запах коровы и тут же услышала треск ветвей и увидела в дымчатой серости леса сутулого зверя на длинных и седых ногах, который метнулся в чащу.
Лошадь остановилась, прядая ушами, потому что слышала в тишине, как трещали ветки, и непонятно ей было: удаляется или бежит рядом это огромное дикое существо с седыми ногами, которого она никогда еще не встречала… Ей стало страшно в лесу. Но она не могла ослушаться хозяина и снова пошла вперед, внемля каждому шороху леса.
Хозяин сидел спокойно и тихо, и лошадь представила, что он заснул, потому что с ним по ночам и раньше случалось такое. Она представила себе, что он спит, и хотела повернуть обратно, к дому, но хозяин заворчал на нее и больно рванул по губам удилами, теми кислыми железками, которые он давно уже не вставлял ей в рот. И ей после окрика и боли во рту стало еще страшнее, потому что она ощутила вдруг незнакомое ей беспокойство человека, — он не спал и молчаливо вел ее в неведомые глубины леса, где жили огромные и пугливые существа, страх которых вселился и в лошадь.
Но лес наконец стал редеть, и опять потянулись ольховые кусты, стоящие в поблекшей воде, и запахло впереди привычным…
Так же пряно и тяжело пахли болота около деревни, где она жила, так же тянуло весенней гнилью от этих болот, к которым привел ее хозяин, и лошадь успокоилась. Она прошла еще несколько шагов и стала.
Хозяин сидел без движения и не понукал ее. Было очень тихо и совсем темно. И в этой темноте, в беспредельной серости болот, далеко впереди, куда смотрела лошадь, она видела большое темное пятно, похожее на огромный дом, и мерцающий желтый огонь в этом пятне… Огонь этот то пропадал, то снова ярко разгорался, и лошадь догадалась, что хозяин вел ее к этому дрожащему в темноте огню. Она давно привыкла, что по ночам хозяин останавливал ее только там, где горели огни, и теперь она понимала, что ей придется нести его к тому далекому, рыжему огню, который мерцал в ночи.