Луна звенит (Рассказы)
Шрифт:
— Скоро светать начнет, — сказал Коньков. — И кто их только придумал! Орут, как черти.
— Черти и придумали, — сказал Волосов. — Чтоб тебя пугать…
Он зевнул и развалился на лапнике.
Но когда опять, все там же, в тех же зарослях топкой трясины, вскрикнули токующие куропачи, он сказал:
— А до войны человека засосало, где сейчас куропатки токуют.
— Ты же спать собрался, — сказал ему Коньков с неприязнью. — Ну так спи! Чего ты мне об этом сейчас говоришь? Зачем это?
Волосов промолчал, а Коньков теперь с особым вниманием прислушивался к утробному гоготу куропаток, которые ходили по опасным и
«Ходят там, как победители, — подумал Коньков. — Небось прятались по кустам, пока человек о помощи кричал, а когда засосало его совсем, успокоились, черти… Понимают, наверно, что там, в трясине, не тронут их ни человек, ни зверь, иначе зачем бы им прятаться там…»
Волосов лежал тихо и, казалось, уснул. Без него стало холодно и жутко сидеть у костра и хотелось тоже уснуть, но Коньков знал, что ему не уснуть в эту ночь, и даже не пытался закрыть глаза.
Ночь протекала над миром синяя и прозрачная. Луны не было, но казалось, будто все было залито лунным светом, казалось, что ясно видны были серые полотнища болот, гладь воды и далекий лес, из которого он недавно вышел… Но это только казалось так, угадывалось памятью, вспоминалось по прошлым лунным ночам: серый туман болот и мертвящий свет.
В те далекие лунные ночи было страшнее сидеть у костра и не спать; тогда было страшно смотреть в бесконечный туман болот, будто кто-то чужой и непонятный мог вдруг пройти стороной, показаться под лунным светом и медленно кануть в туман…
И когда Коньков думал об этом, он терял над собою власть, и чудилось ему тогда всякое, о чем смешно было вспомнить на рассвете, да и не вспоминалось, в общем-то, никогда при солнце. Он не любил ночевать на болотах в лунные ночи.
Теперь луны не было, только мелкие звезды мутно мерцали в небе, но было холодно в эту ночь и жутко, и Коньков мучительно поджидал рассвета, подавляя гнет. Но он еще долго просидел в одиночестве у костра, передумал обо всем, о чем только можно думать ночью у костра, заглушая этими думами и спорами с нереальными какими-то людьми ненасытный и упрямый страх, который нежданно пришел к нему…
А когда посветлел восток, он разбудил Волосова и с зябким смехом сказал ему:
— Будет тебе храпеть! Вставай…
Волосов долго откашливался, сопел, дул в угасшие было угли, покряхтывал и наконец спросил:
— А какая, ветеринар, разница между рагу и гуляшом? Сколько лет живу, а никак понять не могу.
Но ответа не стал дожидаться и спросил опять:
— Ты что же, не спал?
— Не спалось…
Волосов захохотал, довольный.
— Хорошо я тебя напугал! — говорил он, толкая Конькова в плечо. — Небось про утопленника думал всю ночь?
— Да нет, — перебил его Коньков. — О другом… Дочка у меня сегодня спрашивает: а почему, дескать, озеро называется Кушаверо? Вот я и думал…
— Брось! Дочка… Знаю! Я, понимаешь ли, спать не могу, когда все кругом спят… Так я тебя вроде бы в сиделку превратил, вроде бы ты адъютант начеку… А Кушаверо-то? Кушаверо потому, — сказал он хитро, — что верь, значит, в куш… Вот так я это дело понимаю…
— Лежит тут… среди болот, — сказал возбужденно Коньков. — Ничейное! А попробуй возьми! Вот оно — все перед тобой! На, бери… тащи в избу! Ни кладовщика тут тебе, ни бухгалтера — неси… Куш-то он куш, да неверный… Куш-то твой, — закончил он ворчливо и, поглядывал исподлобья на озеро, улыбался мрачно и страшно.
А
Когда небо на востоке стало прозрачным, они пошли к лодкам. Лошадь тихо заржала им вслед, напоминая о себе, но хозяин пригрозил ей кулаком и сказал знакомое: «Вольно». Она стояла, привязанная к стволу дерева, и испуганно провожала их взглядом, пока они не скрылись за деревьями. Потом она слышала стук железа, приглушенные голоса и плеск воды… И смолкло все.
Она осталась одна на черном, обожженном острове, пропахшем едкой гарью. Запах этот был ядовит и неприятен. А она, усталая и голодная, всю ночь протомилась в этом тяжелом запахе, и теперь у нее стучало в ушах, будто били по голове чем-то тупым и мягким… И даже утренний ветер, который зашумел наверху, не принес ей облегчения. Она уже ничего не могла учуять, кроме запаха гари, а свет, который растекался по небу, болезненной резью отдавался в глазах, и ей казалось, будто весь этот белый, холодный свет искрился, ожигая глаза… Ветер, который ровно шумел в вышине, сменил направление, и теперь от угасшего костра к лошади потянулся дым. Она позабыла о хозяйском приказе и, отфыркиваясь, не в силах уже переносить горячий запах дыма, пошла прочь… Но удила больно рванули ее, и она покорно остановилась.
Она не помнила, сколько прошло времени, и не понимала, светло ли теперь или опять наступила ночь… Но услышала голоса и среди этих голосов — голос хозяина. И тогда она заржала, просяще и жалобно.
Потом она слышала, как хозяин ругался, как кричал обозленно, и хотя лошадь понимала, что он кричал не на нее, она все же чувствовала себя виноватой и прижимала уши, ожидая удара…
Потом хозяин взвалил ей на спину холодную и мокрую тяжесть, и эта тяжесть обвисла у нее по бокам, странно покалывая и холодя. Она старалась чутьем понять, что это было, но не могла уловить ничего, кроме запаха гари. Этот запах был так силен и неистребим, что лошадь и его как будто уже перестала замечать. Она только чувствовала, что весь мир, окружавший ее, был чужим и погибшим для нее, непонятным и неполным, словно ядовитый запах вытравил в этом мире частицу жизни… И одно лишь она ощущала во всей полноте — ту непосильную тяжесть, которую хозяин взвалил ей на спину… Тяжесть эта давила и пронизывала ледяным холодом. Лошадь ждала, когда же хозяин сделает так, что ей будет легко и удобно нести эту тяжесть, но он не торопился этого делать и долго еще ругался с другим человеком, который скоро опять ушел. Лошадь слышала грохот железа и всплески воды, как это было раньше, когда они уходили вместе…
Теперь она знала, что хозяин, оставшись один, скажет ей что-то ласковое, поправит поклажу на ее спине и они наконец пойдут домой.
Она вспомнила дом, и ей представилось вдруг, как ходила она недавно по мокрой земле возле дома и выщипывала старую траву. И она опять заржала нетерпеливо. Но хозяин медлил и не подходил к ней.
А когда наконец подошел и молча потянул за поводья, она с трудом пошла, смутно видя его перед собой, словно хозяин ее растекался, менял свои очертания, искрился и сгорал, словно это и не хозяин вовсе был, а кто-то чужой и непонятный, то ли к ней идущий, то ли уходящий от нее, как лесное то существо на седых ногах.