Луна звенит (Рассказы)
Шрифт:
…Тогда был солнечный день, и, хотя был октябрь, грело солнце, и подоконники были горячие. Люда помнила, как бабушка спустилась в подпол, в черный и холодный колодец, и как трепетно горела свеча внизу, освещая короткую лестницу, и как потом бабушка поднялась с оханьем, поставила на половик миску с мочеными яблоками и стала тяжело вылезать. Яблоки были льдисто-холодные, налитые мутной какой-то прозрачностью и будто бы пухлые. От холодной их мякоти ныли зубы, а изо рта шел пар, и так же остро, как от кваса, пощипывало язык. Люда сидела тогда за столом, и спину ее грело солнце. Окна были раскрыты. Потом вдруг раздались шаги в сенях,
— Ух ты! Вот это яблочки! — и крикнул за перегородку: — Тетя Поль! Что ж я тебе, в курьеры нанялся! Собрание ведь… Забыла? Или кости болят? Ух ты! — сказал он, снова поглядывая на яблоки и на девушку, у которой горели малиновым светом мочки ушей и волосы сияли нимбом на солнце, как у святой. — Да ты не бойсь, не отберу! Ты меня и так угостишь. — Он засмеялся, потому что, наверно, смешными показались ему эти слова, и так, смеясь, взял антоновское яблоко, впился в него зубами и блаженно сморщился, зажмурив глаза. — Спасибо, — сказал он, почмокивая. Губы его были мокрые, и на подбородок стекал яблочный сок. — Никто меня такими вкусными вещами не угощал. Это ж просто невозможно как вкусно! Тетя Поль! — крикнул опять. — Буду к тебе в гости ходить с похмелья. Приглашение принимаю.
И, пока бабушка снимала передник и руки споласкивала, бренча железным умывальником, парень съел без остатка яблоко и обтер губы рукавом.
— Отлично! — сказал он. — А тебя-то я припоминаю… Людка, что ль?
— Ладно, — сказала бабушка, выходя из темной половины, — пошли, Петушок. Еще наговоришься на собрании, язык-то побереги, — и, подталкивая, вывела парня из комнаты и затворила за собой дверь.
А Люда в странном испуге оглянулась на окно и увидела там, внизу, белесые волосы парня, которые жирно блестели на солнце, косо зачесанные, как крыло. Он, наверное, недавно подстригся, и шея у него была голая, и худая, и немытая, а там, где парикмахер поработал машинкой, видна была как бы на просвет не тронутая солнцем белая кожа.
Потом Люда еще встретила этого парня, когда уже наступили холода и выпал первый снег… Он вошел в переполненный магазин, поставив свой «газик» подле крыльца. На нем была короткая распахнутая телогрейка, насквозь промасленная и пропахшая бензином, а на шее серый какой-то, видно грязный, шарф. От парня пахло бензином, и это было неприятно, потому что в магазине стоял сытый запах белого хлеба. Парень проталкивался сквозь толпу женщин и кричал в безудержном озорстве:
— Расступись, бабы, а то щас женюсь!
Женщины смеялись ему вслед, били по спине кулаками, толкали, поругивая, и стыдили.
— Ах ты, чернобровый! — выкрикивала немолодая уже женщина и, смеясь, хлестала его плетеной сумкой. — Я тебе женюсь! Опять без очереди лезешь, паразит!
Люде было обидно за парня, которого в насмешку называли чернобровым и который сам не понимал, как он смешон и жалок в озорстве среди пожилых уже женщин.
Наступила зима. Люда со дня на день откладывала свой отъезд. И тут она опять встретила его, но на этот раз — в клубе. Петя подошел и был очень вежлив и серьезен. Он танцевал с ней и рассказывал о новом своем ГАЗе, о городах. Говорил о Ленинграде,
— А там фонтанов, — говорил он восторженно, — четыреста пятьдесят три штуки! Или нет… четыреста пятьдесят семь. Кажется, четыреста пятьдесят семь. Во, сколько там фонтанов!
Это было смешно, и Люда улыбалась, думая о парне, который ничего-то не видел в жизни, а если и видел, то только чужими глазами, видел четыреста пятьдесят семь фонтанов Петергофа и часы Петропавловки, которые «в несколько раз больше человека, а кажутся маленькими совсем»…
На нем была в тот вечер черная вельветовая куртка, и волосы его и брови казались оттого совсем седыми. Люда понимала, что ему приятно говорить с ней о Ленинграде, приятно видеть ее улыбку, и она была покорна тогда и внимательна, потому что не хотела обижать его.
— Да, — соглашалась она, — Ленинград чудесный город. Разве за неделю увидишь все?
— А между прочим, там у меня тетка живет, на Васильевском острове, — говорил Петя, топчась на месте в трясучем каком-то танце. — К ней не пропишут, а то бы я уехал туда жить.
— Зачем? — спрашивала Люда. — У вас здесь тоже хорошо.
Петя косился на нее и, конечно, не верил. Пластинка была затерта и отчаянно хрипела. В бешеном ритме музыки женщина осатанело выкрикивала на незнакомом языке слова однообразной песни, и у всех танцующих были потные лица. Наверно, эту пластинку часто заводили здесь… А может быть, это у женщины был такой охрипший голос, как на заезженной пластинке. Кажется, пела негритянка.
Люда оставила ленинградский адрес, надеясь, что писать Петя не станет, хотя и приятно ей было диктовать этому парню, с трудом разыскавшему карандаш и бумагу, свой адрес, потому что была в том какая-то тайна.
Но писем она не ждала и никогда не задумывалась, не вспоминала о Пете. Да и теперь пришла к нему в мыслях и подумала о нем тоже случайно, лишь после того, как вспомнила о моченых яблоках.
— А ты помнишь, — спросила она у бабушки, — парня, который яблоко тогда слопал, светлый такой? Помнишь, наверно.
— Чего? — спросила бабушка. — Задумалась я.
Люда, отчужденно улыбаясь, глядела на нее и молчала.
К стене была приколота швейной иглой глянцевая фотокарточка отца, и Люда спросила, переведя на нее взгляд:
— Откуда такая?
А бабушка улыбнулась и сказала:
— Это весной еще… Перед самой пасхой письмо получила. Видишь какой. Как генерал…
Отец был в шинели и в парадной фуражке. Смотрел он строго, но была в этой строгости, в этом напряженном сосредоточии взгляда застывшая грусть, и чем больше всматривалась Люда, тем отчетливее понимала скрытую и непроходящую тоску отца. И ей вдруг стало жаль его…
— Да, — сказала она со вздохом, — а в этом году, наверно, не будет яблок… Лето дождливое.
— А разве он тебе не показывал эту карточку? — спросила бабушка.
— Эту? Нет. А мне она не нравится. У него есть лучше. Здесь он грустный.
— Ну уж! Не грустный. Это он на меня так смотрит с нежностью. Он всегда такой. Ну, а скучать-то отец не будет без тебя? Один-то как же останется?
— А он разве тебе ничего не писал? — спросила Люда. — А он ведь теперь… — она говорила неуверенно, — он не один.