Лунный камень
Шрифт:
— Потому что алмаз находился в гостиной мисс Рэчель, — ответила Пенелопа, — а я последняя ушла из гостиной вчера вечером.
Прежде чем эти слова сорвались с ее губ, я вспомнила, что в гостиной побывало еще одно лицо, уже после Пенелопы. Это лицо были вы. Голова моя закружилась, и мысли мои страшно перепутались. И тотчас что-то шепнуло мне, что краска на вашей ночной рубашке могла иметь совершенно другое значение, нежели то, которое я придавала ей до сих пор. “Если надо подозревать того, кто был в этой комнате последним, подумала я, то вор не Пенелопа, а мистер Фрэнклин Блэк!”
Если бы речь шла о другом джентльмене, я думаю, было бы стыдно подозревать его
Но одна мысль, что вы стали со мною на одну доску и что я, имея в руках вашу ночную рубашку, получаю возможность избавить вас от позора, — одна мысль об этом, говорю я, сэр, открывала передо мной такую возможность заслужить ваше расположение, что я перешла слепо, как говорится, от подозрения к убеждению. Я тотчас же решила, что вы хлопотали больше всех о том, чтобы послать за полицией, только для того, чтобы обмануть всех нас, и что рука, взявшая алмаз мисс Рэчель, никоим образом не могла принадлежать никому другому, кроме вас.
Когда я вернулась в людскую, раздался звонок к нашему обеду. Был уже полдень. А материю для новой рубашки еще предстояло достать. Была только одна возможность достать ее. За обедом я притворилась больною и, таким образом, получила в свое распоряжение весь промежуток времени до чая.
Чем я занималась, когда весь дом думал, что я лежу в постели в своей комнате, и как я провела ночь, опять притворившись больною за чаем, когда меня опять отправили в постель, — нет надобности рассказывать. Сыщик Кафф узнал все это, если не узнал ничего более. А я могу догадаться, каким образом. Меня узнали (хотя я и не поднимала вуали) во фризинголлской лавке. Напротив меня висело зеркало у того прилавка, где я покупала полотно, и в этом зеркале, я увидела, как один из лавочников, указав на мое плечо, шепнул что-то другому. И вечером, когда я тайком сидела за работой, запершись в своей комнате, я слышала за дверью дыхание служанок, подозревавших меня.
Мне это было безразлично тогда, безразлично это мне и теперь. Ведь в пятницу утром, за несколько часов до того, как сыщик Кафф вошел в дом, новая ночная рубашка, — взамен той, которую я взяла у вас, — была сшита, выстирана, высушена, выглажена, помечена, сложена так, как обычно прачки складывали все другие рубашки, и благополучно лежала в вашем комоде.
Нечего было бояться (если бы белье в доме стали осматривать), что новизна ночной рубашки выдаст меня. Весь запас вашего белья был новый, оно было сшито, вероятно, в то время, когда вы вернулись из-за границы.
Потом приехал сыщик Кафф и возбудил великое удивление во всех, объявив, что он думает о пятне на двери.
Я подозревала вас (как я вам призналась) больше потому, что мне хотелось считать вас виновным, чем по каким-либо другим причинам. А сыщик дошел до такого же заключения совершенно другим путем. Но одежда, служившая единственною уликою против вас, находилась в моих руках! И ни одной живой душе не было это известно, включая и вас самого! Боюсь сказать вам, что я чувствовала, когда думала об этом, память обо мне станет вам ненавистна”.
В этом месте Беттередж поднял глаза от письма.
— Ни одного проблеска света до сих пор, мистер Фрэнклин, — сказал старик, снимая свои тяжелые очки в черепаховой оправе и отталкивая исповедь Розанны Спирман. — Пришли вы к какому-нибудь логическому заключению, сэр, пока я читал?
— Кончайте прежде письмо, Беттередж; может быть, конец его даст нам ключ в руки, а потом я вам скажу слова два.
— Очень хорошо, сэр. Пусть глаза мои отдохнут немножко, а потом я опять буду продолжать. А пока, мистер Фрэнклин, не желаю торопить вас, но
— Я поеду в Лондон, — сказал я, — посоветоваться с мистером Бреффом.
Если он не сможет мне помочь…
— Да, сэр?
— И если сыщик не захочет оставить своего уединения в Доркинге…
— Не захочет, мистер Фрэнклин.
— Тогда, Беттередж, — насколько я вижу теперь, — все мои средства исчерпаны. Кроме мистера Бреффа и сыщика, я не знаю ни одной живой души, которая могла бы быть хоть сколько-нибудь полезна для меня.
Едва эти слова сорвались с моих губ, как кто-то постучался в двери комнаты. На лице Беттереджа выразились и удивление и досада, что нам помешали.
— Войдите, — крикнул он с раздражением, — кто бы вы ни были.
Дверь отворилась, и спокойно вошел человек самой замечательной наружности, какую я когда-либо видел. Судя по его фигуре и движениям, он был еще молод. Лицом же он казался старше Беттереджа. Цвет лица его был смуглый, как у цыгана, худые щеки глубоко впали, и скулы резко выдавались.
Нос был тонкого очертания и формы, часто встречающейся у древних народов Востока и так редко попадающейся среди более молодых народов Запада. Лоб был высокий. Морщин и складок на лице было бесчисленное множество. И на этом странном лице — глаза, еще более странные, нежнейшего карего цвета; задумчивые и печальные, глубоко запавшие, — они смотрели на вас (по крайней мере, так было со мною) и приковывали ваше внимание силою собственной воли. Прибавьте к этому шапку густых, коротко остриженных волос, которые по какой-то прихоти природы лишились своего цвета самым удивительным и причудливым образом. Сверху, на макушке они еще сохранили свой природный густой черный цвет. С обеих же сторон головы, без малейшего постепенного перехода к середине, который уменьшил бы силу необыкновенного контраста, они были совершенно белы. Граница между этими двумя цветами не была ровной. В одном месте белые волосы переходили в черные, а в другом черные — в белые. Я смотрел на этого человека с любопытством, которое — стыдно сказать — совершенно не мог обуздать. Его мягкие карие глаза кротко взглянули на меня, и он ответил на мою невольную грубость (я вытаращил на него глаза) извинением, которого, по моему убеждению, я совсем не заслужил.
— Извините, — сказал он, — я не знал, что мистер Беттередж занят.
Он вынул из кармана бумажку и подал ее Беттереджу.
— Список на будущую неделю, — произнес он.
Глаза его опять устремились на меня, и он вышел из комнаты Так же тихо, как вошел.
— Кто это? — спросил я.
— Помощник мистера Канди, — ответил Беттередж. — Кстати, мистер Фрэнклин, вы с огорчением узнаете, что маленький доктор не выздоровел еще от болезни, которую он схватил, возвращаясь домой с обеда в день рождения мисс Рэчель. Чувствует он себя довольно хорошо, но потерял память в горячке, и с тех пор она почти к нему не возвращалась. Весь труд падает на его помощника. Практика у него сильно сократилась, остались одни бедные.
Они ведь не могут выбирать. Они должны примириться и с человеком пеговолосым и загорелым по-цыгански, иначе вовсе останутся без врача.
— Вы, кажется, не любите его, Беттередж?
— Никто его не любит, сэр.
— Почему же он так непопулярен?
— Сама его наружность против него. Потом, ходят слухи, что мистер Канди взял его с весьма сомнительной репутацией. Никому неизвестно, откуда он.
Здесь нет у него ни одного приятеля. Как же можете вы ожидать, сэр, чтобы после всего этого его кто-нибудь любил?