Лунный нетопырь
Шрифт:
Горон своей роскошной гривой смоляных кудрей мог бы тоже похвастаться (правда, в склонности к хвастовству его никак нельзя было заподозрить), тем более что они магическим образом все время сами собой шевелились, закрывая его унылый лик, и без того никогда не знавший солнца и потому, как и у всех остальных невестийцев, приобретший какой-то серебристый оттенок оливкового тона; о его фигуре, изуродованной защитным коробом, и говорить не приходилось.
Бесшабашный, словоохотливый Харр пользовался неизменным успехом у женщин и, по собственному признанию, на каждой дороге оставил далеко не по одному продолжателю собственного рода, не говоря уж об Эзрике. Горон же, похоже, ко
И потом — проблема хлеба насущного. Ни Тихри, ни Невеста еще не приблизились к тому уровню, на котором услужливые сервы и пашут, и сеют, и на стол подают (Юрг, завистливо вздыхая, говорил, что даже на его Земле о таком до сих пор только мечтают). Так вот Харр, даром что рыцарем назывался, а ведь начал самостоятельную жизнь в кузнице, подмастерьем, да и потом не прихлебалой незваным за стол садился — песнями да прибаутками с хозяевами рассчитывался, а когда надо, с завидной своевременностью и за оружие хватался.
А вот Горон наверняка за всю свою жизнь палец о палец не ударил, одними проповедями да благословениями пробавлялся; руки выдают — холеные, как у принца.
Харр шлялся по белу свету исключительно по собственной бесшабашности; Горон же, похоже, имел какую-то тайную цель.
И главное: Харру принадлежал день, Горону — ночь.
— …нет, ты все-таки меня не слушаешь, мое твое сонное величество!
— Прости, муж мой, любовь моя. Я задумалась о странниках. Приносят ли они пользу своей земле или только топчут ее в свое удовольствие?
— Ну, пока на их земле есть неоткрытые уголки, так сказать, белые проплешины на карте, то польза несомненная. А вот потом… Потом — это, уже смотря, какой странник. Наш вот перекати-поле чуть было новую религию на какой-то там Ала-Рани не ввел.
— Почему — чуть? То, что он таким таинственным образом избежал смерти, да еще и с новоявленным «божественным» младенцем, по-моему, может только подстегнуть появление целого букета легенд, а там и до религии — один шаг. Я помню, в подземелье Асмурова замка ты забавлял меня с утра до вечера… а может и с вечера до утра, чудными сказками. Помнишь предание о младенце, сыне невидимого божества, которого жестокий царь повелел убить, но его спасла мать, сбежав вместе с ним в пустынные края?
— Насколько я помню по классической живописи, его спасал целый коллектив: мать, отчим, ослик и ангел. Но это уже детали.
— Вот именно. А разве не могло быть такого, что на самом-то деле его тоже зарубили царские стражники, вместе со всеми остальными новорожденными того города?
— Теоретически-то могло, но тогда самого христианства не существовало бы вообще.
Сэнни закинула руки за голову, и как всегда во время долгих ночных бесед, которые она так любила (ясно, почему — это с того самого заточения в золотом подземелье), подняла невидящие, но такие огромные и совершенно черные в полумраке глаза к дымчатому потолку, за которым полуночная луна тоже, казалось, прислушивалась к их разговору; Юрг потому и просил жену оставлять на ночь купол над головой полупрозрачным, что сумеречная мягкость сглаживала на любимом лице всю напряженность их отнюдь не беззаботной жизни; тогда жена казалась ему совсем девочкой, да она такой и была — сколько же ей стукнуло, когда она бросилась в эту вселенскую авантюру за своим ненаглядным Асмуром? Семнадцать? Или даже меньше?
А ведь в таком случае ей нет сейчас и двадцати… И сказки любит, как дитя малое, а у самой уже трое на руках.
— Когда меня бросил мой крэг, — задумчиво
— Минуточку, минуточку — это от кого же? Прежде всего, ты должна была себе представить, как же я накостылял бы этому Гаврюше снежнокрылому по шее!
— Кажется, ты сам в таких случаях говоришь: «Не порти песню, любовь моя!» Мне дозволено будет продолжать?
— Извини, я вешаю свои уши на гвоздь внимания и восхищения, мое твое Шахрезадное величество!
Она оперлась на локоть, и другая ее рука безошибочно нашла его лицо, едва уловимым касанием запечатлевая его черты, как это делают, наверное, слепые всей Вселенной.
— А потом я вообразила, — продолжала она глуховато, с придыханием, как рассказывают о страшном сне; — что у меня действительно родился божественный младенец, обласканный звездным светом, привеченный волхвами и пастухами… А потом случилось бы самое страшное. Ирод и его стражники. Но разве я поверила бы, что моего божественного сына можно убить? Даже если бы это произошло у меня на глазах!
Она приподнялась, опираясь на локоть; запрокинувшееся лицо словно засветилось в полумраке.
— Наверное, я сошла бы с ума от горя, но — безумная или в здравом рассудке, я верила бы в то, что он чудодейственным образом спасен, что ангел, возвестивший мне о нем, просто из самолюбия не допустит, чтобы воплощение его пророчества было загублено, и что мой первенец где-то в неведомом далеке растет, и набирается мудрости, и даже творит чудеса…
— Но это осталось бы только в твоем воображении, — осторожно заметил Юрг.
Он любил эти ночные разговоры, любил — но, черт побери, кажется, он на свою голову научил жену сочинять весьма пространные сказки. А летние ночи коротки…
— О, нет! — возразила супруга с пылкостью, не предвещавшей скорого конца ее фантазиям. — Я рассказывала бы о нем всем, кто жаден до сказок — а чем примитивнее мир, тем доверчивее он к выдумкам; скоро среди моих слушателей объявилось бы несколько фанатиков, которые своими собственными глазами (что они — хуже других?) видели бы сотворенные моим сыном чудеса, и точно круги по озерной воде, эти слухи расходились бы по всей моей земле, отражаясь от берегов и возвращаясь ко мне, исполненные новых звуков, и отблесков, и запахов… Золотые рыбы плескались бы в этих волнах, и белые орлы, схватывая их с пенных гребней, разносили бы по всему свету радужную чешую уже не мной придуманных легенд…
— Ну, рано или поздно тебя должны были бы разоблачить.
— А зачем? Ведь это только на твоей Земле прямо-таки патологическая тяга к разоблачению сказок и развенчанию героев.
— Что есть, то есть, — согласился супруг не без сожаления.
— Ну вот, а я рано или поздно — ну когда стала бы такой старой, как Паянна — выбрала бы день какого-нибудь жуткого стихийного бедствия, когда память людская замутнена ужасом перед землетрясением, ураганом или черной бурею, и завершила бы повествование о своем сыне историей о такой трагедии, которая стала бы просто немыслимой вершиной всей его придуманной жизни. Это было бы больно… но не больнее, чем ежечасно, ежеминутно видеть короткий тупой меч, занесенный стражником над головенкой младенца…