Луноцвет
Шрифт:
Еня жарко прижималась к Павлу на концерте или в театре, и, хотя в висках у Павла от этого прикосновения кровь била молотом, он старался поглядывать не на свою соседку, а на сцену, и все впитывал в себя жадно — и жесты, и интонацию, и смысл сказанного актерами, и манеру держаться, и даже те краски, какими спектакль был расцвечен: что с чем сочеталось, а что диссонировало, резало глаз.
Они поженились, и Павел поступил на рабфак. Вечерами Еня садилась рядом с Павлом за стол, раскрывала тетрадки, книги — она училась на первом курсе пединститута — и время от времени заглядывала в его тетради, проверяя, как Павел справляется с геометрией,
Павел учился самозабвенно, он не шел, а рвался вперед.
Однажды, возвращаясь домой по главной улице города, остановился. Дожди и ветер прибили пух тополей к асфальту. В воздухе оставались лишь легчайшие взвешенные пушинки, уже вроде бы чем-то оббитые, полысевшие. Деревья давно уже все отцвели, и яблони, и вишни. Впереди оставалось одно лишь цветение липы. Он глянул в окно какого-то скучного учреждения и увидел в стакане ветку жасмина. А они с Еней в этом году ни разу не были на ипподроме, ни разу не гуляли в городском саду, не видели цветущей сирени, каштанов, белой акации. Все ранние теплые утра, и все вечера, и все ночи он провел за упорным, беспомощным от торопливости чтением книг, хватал здесь и там, жадно слушал товарищей, преподавателей, расспрашивал Еню. Не стеснялся без стука врываться в комнату к бабушке: «Варвара Семеновна, а что значит «депрессия»? А «снобизм»? А что такое «ассонансная рифма»?»
У Ени родился ребенок, они ждали второго. Ждали для Павла хорошей работы, прибавки к зарплате — ведь все четверо, считая и будущего человечка, еще фактически сидели на шее у бабушки. Ждали возможности много читать, слушать музыку, ходить на прогулки. Но случилось негаданное.
В одно слепящее солнцем апрельское утро, звенящее синицами и капелью под окнами, Павла вызвали в военкомат: прогремел орудийными залпами Халхин-Гол, надвигалась морозным дыханием финская.
Ох, нелегкими, какими нелегкими были крутые армейские ступени для самолюбивого, резкого Павла! Сперва красноармеец, потом сержант, потом старший сержант. Там, где другой перепрыгнул бы через две-три ступени благодаря своей общей подготовке, усердию, прилежанию, умению приловчиться, там Павел шел ощупью, с остановками, и не прямо, а в сторону.
Уже в дни Великой Отечественной войны на Южном фронте он окончил курсы младших лейтенантов. Принял роту. Потом батальон. Майорское звание, давшееся ему с таким трудом, временами казалось Евдокимову незаслуженной наградой. Временами оно же тяготило его, ограничивало в поступках: разве звание определяет, чем живет человек? В чем он опытен и насколько умен? А главное, разве звание скажет, чего ждать от человека в грядущем, каких порывов, свершений и каких — сложных ли, глубоких или же мелких, ничтожных — движений души?
Вырос Павел, набрался ума.
Но много, очень много в сегодняшнем Евдокимове и сейчас оставалось от вчерашнего, с городской овражистой окраины парня.
Вот он любит почему-то не самых послушных и вышколенных подчиненных, а самых отчаянных, непокорных, с «характером». Может быть, потому, что они — это он молодой? И не любит ползучих, расчетливых карьеристов: есть один тут такой. Но что делать?! Живи и работай и с теми и с другими. Ничего не попишешь. Нет такой молотилки, нет веялки, которая отвеивала бы подчиненных на твой собственный вкус.
Евдокимов стоял на крыльце и смотрел, как ротные командиры строят бойцов, готовят их к маршу, как ездовые запрягают коней, укладывают в повозки мешки, свертки брезента — батальонное табельное и нетабельное, трофейное и просто украденное — что греха таить, бывает и так — боевое имущество. Как связисты, переговариваясь, быстро сматывают жилки проводов на катушки и с натугой, бранясь, волокут их по грязи. Как один из них обернулся на стук копыт, раздавшийся за воротами, и, метнув скользкий взгляд на комбата, чему-то насмешливо ухмыльнулся. Евдокимов еще не взглянул туда, в прямоугольный проем ворот, но уже побледнел. И сердце его, как бы став металлическим и зубчатым, на мгновение соскочило с зубца передачи.
Старшина Омельчук возвращался домой той же парой, на которой уехал, — старая кобыла под седлом, Гвидон в поводу.
Обе лошади в мыле.
Неулыбчиво, но все-таки самодовольно старшина у крыльца размашисто, с форсом развернулся и спрыгнул с седла. Размял затекшие ноги.
— Что? Не дал? — негромко спросил у него Евдокимов.
Но Омельчук не спешил отвечать. Он отвязал от седла походную торбу и, взяв ее в руки, поднялся на крыльцо.
— Как не дал! Дал…
— А Гвидон? Почему же Гвидона не взял? Он просил… — Евдокимов с недоумением глядел в хитроватое, многодумное, в сетке морщин лицо старшины.
Наконец тот слегка поднял брови.
— А не взял. Гутарит, мол, пошутил. За друга готов я… Ну и дал — без Гвидона. Пущай, мол, майор не печалится, веселится. Во какой! Жук хороший! — Старшина поднял торбу и на вытянутой руке показал, что тяжелая. — Все как надоть. Чин чинарем!
Евдокимов медленно, словно никуда не спешил, достал из кармана пачку папирос. Долго выискивал «казбечину», долго мял ее, долго прикуривал, втягивая в себя щеки и пыхтя: разжигал отсыревший табак. На Гвидона не глядел, словно утром, прощаясь, навек отрубил его от себя.
— Ну ладно! Добро! — сказал он. И пошел назад в избу. Уже на пороге, оборачиваясь, приказал старшине: — Разыщи и отдай. Нам пора выходить!
После завтрака, обойдя все роты и отдав необходимые распоряжения, Аня села на дышло еще не запряженной пароконной повозки и стала снимать с правой ноги сапог, чтобы вылить набравшуюся в него воду. Подошвы у этих сапог были как бумага. Она выкрутила портянку, вытряхнула воду из сапога и уже собралась было натянуть на ногу бесформенную, пропахшую кислым обувку, когда услышала возглас Омельчука:
— Худякова? Быстро следуй за мной!
Старшина шел впереди Ани с торбой, перетянутой веревкой, направляясь в конюшню с проваленной снарядом крышей. Здесь ночью стояли кобыла Омельчука и красавец Гвидон, а сейчас только влажно пахло дождем, сырой соломой да застарелым, перегнивающим навозом. В конюшне Омельчук втолкнул Аню в никем не занятое стойло.
— Давай скидывай с себя старые хоботья, — сказал он, вытаскивая из торбы какие-то свертки.
Аня скорбно и изумленно взглянула на него. Она ничего не поняла.