Луноцвет
Шрифт:
И вот высшее мое счастье, когда этот самый рабочий, а может, спортсмен, в нем есть и что-то спортивное, оставив свою девушку — или жену, мне кажется, что они не так давно поженились, — подходит ко мне и приглашает на танец.
Я, смущаясь, краснея, встаю. И мы, слившись в одном точном необъяснимом движении, в одном ритме, начинаем скользить по площадке. Я угадываю все его повороты, отступления, шаг в сторону, я все это чувствую бессознательно, не улавливаю, как иные, начало движения, для того чтобы с небольшим запозданием продолжить его, зеркально повторить, я угадываю каждый поворот, еще до рождения мысли, и мне кажется, я парю, у меня вырастают за спиной никому не заметные, поднимающие в
Нет, это чувство теперь уже не повторится.
И этот человек, как мужчина, мне был безразличен. И музыка меня трогала лишь постольку, поскольку под нее можно было кружиться, начинать у л е т а т ь. Но самое главное, самое-самое, это то, что я действительно с ним всякий раз у л е т а л а.
Никогда и ни с кем я не чувствовала потом такой радости слитности в общем движении. Этой легкости, растворенности в музыке. Он и сам понимал, что мы с ним на мгновение танца — одно целое. И всегда подходил, всегда приглашал. А я даже не знала, кто он, как его зовут, где он учится или работает, да мне это и не было нужно. Меня ждал на скамейке суровый товарищ, снисходивший до всех моих блажей, он спокойно сидел и глядел, пока я натанцуюсь, и я думала только о нем, а вовсе не о том, с кем так ладно, так радостно, самозабвенно кружусь.
В нем была для меня не мужская, а ритмическая, музыкальная притягательность. А самое главное, я вместе с ним сама была совершенством или, может, точнее, орудием совершенства. Это видела юная женщина, приходившая с ним, и всегда ему позволяла пригласить меня раз-другой за неделю на танец. И это был танец…
ПЕСНЯ
Рассказ
Недавно в газете я прочитала про батьку Миная, знаменитого белорусского партизана. Как фашисты взяли заложниками его четверых детей. Всю семью. И как дети писали ему из фашистского плена, чтобы он не сдавался. «Нас убьют и тебя убьют, а если ты не придешь и убьют только нас, так хоть ты потом за всех отомстишь…» И тут же припомнилось что-то похожее, затрепетало в душе, как облако, какое-то смутное, темное воспоминание.
Мы стоим в Белоруссии, под Витебском, в маленьком, разбомбленном, изрытом траншеями городке. В избах сплошь солдаты, солдаты, солдаты, по ночам ступить негде, не то чтобы лечь. Только в нашей избенке, где живут армейские журналисты, чуть просторней. Зато за дощатою перегородкой и хозяева и постояльцы — все в одну сбились кучу. Постояльцы — советская власть из города Витебска, они ждут, когда мы возьмем у фашистов город, чтобы войти в него и начать восстанавливать. Это бывшие партизаны. А мы все никак его не возьмем: немцы сделали Витебск крепостью, подтащили туда тяжелые пушки на железнодорожных платформах, опоясали город колючей проволокой в три-четыре кола, заминировали подходы, все пристреляно, до последнего сантиметра.
В январе — наступление. Тяжкий грохот снарядов, вой «катюш», железное кваканье минометов, надрывное, захлебывающееся «ура-а». И — откатываемся назад, на исходные, оставляя на поле короткие холмики трупов.
В феврале — еще одно наступление, и еще одно третье. И все с тем же исходом. А советская власть за дощатою перегородкой не спит долгими вьюжными вечерами, там идет приглушенный, угрюмый мужской разговор, я слышу обрывки каких-то споров, и вдруг кто-то застонет, заплачет, скрипя зубами, не слушая слов утешения: скупые и стыдные в своей неуклюжести, неумелые слезы человека, видавшего смерть, вероятно, не сотни, а тысячи раз — и не плакавшего, а сейчас вдруг заплакавшего от глухой, смертной муки…
— Полно, батько, теперь ничему не поможешь…
— Батько, спой лучше нашу… Будь проклята эта война! Спой, а мы подпоем…
И глухой, хрипловатый, до нутра пробирающий голос — тот ли самый Минай или другой партизан, повторивший его судьбу, — тихо-тихо затянет для нас незнакомую, но такую желанную сердцем песню:
Темная ночь, только пули свистят по степи, Только ветер гудит в проводах, тускло звезды мерцают.И песню они привезли из Москвы, и надежду, что Витебск возьмем, а он не берется…
Мне видится поле переднего края, влажный ветер несет запах пороха, гари. Чуть чернеют деревья большого старинного кладбища, на котором могилы разрыты снарядами, распаханы до истлевших костей, примерзших на дне темных, дымных воронок. Вдоль надгробий бегут красные жилки проводов, возле склепа — НП батареи. Пахнет срубленным лапником елей, грунтовой незамерзшей водой, обжитой траншеей, то есть дегтем, махоркой, пригорелой перловкой.
Стоит высунуть голову из окопа — и короткая очередь из немецкого пулемета чертит снег малиновой и зеленой строчкой, повизгивают на излете шальные, летящие наугад желтоватые пули. Все здесь собрано в одну горсть, в этой грязной траншее: жажда ласки и чистоты, жажда нежности, счастья, и надежда дожить до победы, и близкая смерть, и собственное одиночество под нависшим, пасмурным небом. И ночь, темная и сырая, как в песне, и действительно, может быть, кто-то ждет тебя и не спит, и это волнует, а там, за дощатою перегородкой, трое-четверо хриплых мужских голосов все поют, вороша наши скорбные души:
Смерть не страшна, с ней не раз мы встречались в степи. Вот и сейчас надо мною она кру-жит-ся-а-а-а…В нашем доме темно, я лежу на полатях, накрывшись шинелью. На окраине города лают зенитки: значит, снова летит фашист, сейчас будет бомбить, начиная от станции, по порядку, до огородов.
…Мне видится перекресток дорог, весь в проталинах, в грязных лужах. По дороге идут пехотинцы, то и дело поглядывая направо; метрах в ста от дороги начинают вздыматься и падать столбы снега, грязи и дыма. Но разрывы все ближе, ближе к дороге, верно, кто-то огонь корректирует. Я на бровке кювета, вся земля закипает вокруг и пенится грязно-белыми взрывами, словно пеной: вот-вот сейчас и меня захлестнет.
«Все. Конец», — мелькает единственная мысль в голове. Артналет продолжается целую вечность: все изрыто вокруг, испоганено, перевернуто, перерублено, снег исчеркан осколками. Резко пахнет тротилом, сырою землей.
Кто-то стонет, ползет, кровяня серый снег на обочине…
«А поэтому, знаю, со мной ничего не случится…»
МОЛЧАНИЕ НЕБА
Рассказ
Это было давно, наверное, в другой жизни, когда я была еще маленькой и жила под огромным, мохнатым от зноя, малиновым солнцем в огромной степи.
Мне было совсем немного лет, может, шесть, может, семь. Но, по-моему, я тогда еще не училась, потому что все дни мои были праздными и я их проводила одна-одинешенька в чистом поле с заросшей травою колесной дорогой, или в лесопосадке, где слушала птиц, или в серо-зеленых покатых волнах зацветающей ржи, где играла сама с собою в догонялки и прятки. Иногда я бродила по склонам степного оврага: там росли медуницы, и красные маки, и лиловые ирисы. Там в коричневых норках семействами жили кроты, той дело вставали столбами желто-серые суслики, а однажды я видела даже енота: он бежал по хребтине разрушенной дамбы и скрылся в траве, с испуганной, злой, ощеренной мордой.