Любавины
Шрифт:
Еще выпили.
Потом еще. И еще. Отяжелели.
Ночевать остались у Феклы.
Проснулся Емельян Спиридоныч рано. Долго ходил по избе, кряхтел… Зажег лампу.
На широкой кровати спали Кондрат с Феклой.
Емельян Спиридоныч остановился над ними, долго смотрел на сына… Тихонько позвал:
– Кондрат! А Кондрат! Поднимись, ну тя к дьяволу, развалился тут, – ему стало почему-то очень грустно, и обида взяла на сына.
Кондрат поднял голову, посмотрел в окно.
– Рано еще, чего
– Встань, не могу тебя видеть с этой дурой. Уйду – тогда уж спите. Давай похмелимся.
Проснулась Фекла. Потянулась так, что хрустнули кости.
– Чего ты, тятенька?
– Здорова спать! – с сердцем сказал Емельян Спиридоныч. – Другая давно бы уж соскочила, блинов напекла.
Фекла сыто улыбнулась.
– Все ворчишь?
Емельян Спиридоныч прищурился на нее, хотел, видно, что-то сказать, но не сказал. Долго сворачивал «ножку», мрачно сопел. Грусть и злость не унимались.
– У нас осталось чего-нибудь со вчерашнего? – спросил он.
– Все выпили, – ответил Кондрат.
– Сейчас сбегаю к Завьялихе, – сказала Фекла.
Емельян Спиридоныч сел к столу, подпер кулаком голову.
– Макарку во сне видал.
Кондрат промолчал.
– Пришел откуда-то. «Прости, – говорит, – меня, тятя, шибко я виноватый перед тобой», – Емельян Спиридоныч заморгал, отвернулся. Что-то непонятное творилось с ним. Ему до боли стало вдруг жалко Макара, жалко стало прожитую жизнь. И обидно, что Кондрат в чужой избе чувствует себя как дома. – Убили. А за что? Он сроду курицы не обидел. Эхх…
…Опохмелились. Емельяну Спиридонычу стало вроде полегче, захотелось с кем-нибудь поговорить о жизни. Но здесь он говорить не мог – Фекла злила его.
– Пойду к Егорке. Коня сам отведешь. Загуляю, наверно, – сказал он.
Егор стоял над зыбкой – всматривался в лицо ребенка. Он часто так делал: Марья из избы – он подходит к сыну и подолгу изучает его красную, сморщенную рожицу. Непонятно было, о чем он думал в такие минуты.
Когда в сенях заскрипели шаги отца, Егор поспешно отошел от зыбки и сел к столу.
– Здорово, – Емельян Спиридоныч огляделся. – Маньки нету?
– К своим пошла.
Емельян разделся, прошел мимо зыбки, мельком заглянул в нее.
– Не хворает?
– Ничего пока.
– Затосковал я, Егорка, – Емельян Спиридоныч тяжело опустился на лавку, навалился на стол. – Крепко затосковал.
– Чего?
– Хрен его знает, чего… От Кондрата сейчас иду. Женился Кондрат. Баба у него – дура набитая.
– Чем так не поглянулась? – Егор притаил в глазах усмешку – не везло отцу с невестками.
– Кобыла она. На ней пахать надо, а Кондрат угождает ей.
– Кондрат угодит… жди.
– Макарку во сне видал, – Емельян Спиридоныч поднял на сына красные, печальные глаза. – Жалко мне его. Убили,
Егор отвернулся. Промолчал.
– У тебя выпить есть чего-нибудь?
– Не знаю. Посмотрю, – голос Егора осел до хрипотцы.
– Посмотри. Выпьем хоть… за помин души Макаровой.
Егор слазил под пол, достал большую зеленую бутыль с самогоном.
Нарезали ветчины, хлеба.
Выпили по стакану. Сидели, склонившись локтями на стол, – лоб против лба, угрюмые, похожие друг на друга и не похожие. У старшего Любавина черты лица навсегда затвердели в неизменную суровую маску. Лишь глубоко в глазах можно еле заметить слабый отсвет тех чувств, какие терзали этого большого лохматого человека. У молодого – все на лице: и горе, и радость, и злость. А лицо до боли красивое – нежное и зверское. Однако при всей своей страшной матерости отец уступал сыну, сын был сильнее. Одно их объединяло, бесспорно: люди такой породы не гнутся, а сразу ломаются, когда их одолевает другая сила.
– Один знакомый мужик из Суртайки рассказывал – нонче быдто еще больше на нашего брата, кто покрепше, налогов навешают, – Емельян налил из зеленой бутылки. – От жись пошла! Руки опускаются… – выпил. – А ишо не то будет. Сейчас половину забирают, потом все начисто подметут, – Емельян Спиридоныч, как мог, подогревал свою злобу.
Егор слушал, обняв голову. Ему нездоровилось последнее время. Налил себе в стакан, выпил. Спросил:
– Знаешь, кто Макара убил?
– Яшка?
– Яшка.
Еще молча выпили. Лениво жевали хлеб и сало. Потом стали закуривать.
– Яшка – он змей подколодный. Таких еще не было. Спроси, почему я его оглоблей не зашиб, когда он у меня до переворота ишо на покосе робил. – Емельян Спиридоныч заметно пьянел. – А я мог… Имел права: он у меня жеребенка косилкой срезал, урод. А я – ничего… пожалел. Сирота. А сичас радуется ходит…
– Он нарадуется. – Егор провел ладонью по лицу. – Он нарадуется. – Ему передалась отцовская злость, охватило яростное нетерпение и страх. Показалось, что он навсегда упустил момент, когда можно было расквитаться с Яшей. Теперь Яша будет ходить и радоваться. А брат родной в земле гниет, неотмщенный. – Ты куда сейчас? – спросил он, поднимаясь.
– Никуда. Я загулял.
– Мне уйти надо…
– Иди. Я дождусь Маньку.
Егор оделся, вышел на улицу, надел лыжи и пошел скорым шагом из деревни. На окраине оглянулся – улица была пуста.
Он поправил ружье и скрылся в лесу.
– 6 -
Подойдя к знакомой избушке, Егор внимательно осмотрелся. От крыльца по поляне шла свежая лыжня. Больше следов не было. Егор двинулся по лыжне, старательно попадая лыжами в глубокие колеи.