Любавины
Шрифт:
– Ладно. Значит, поглянулось тебе?
– Просто здорово!
Кузьма был доволен.
На другой день он вызвал в сельсовет Ганю Косых, Федю Байкалова, Проньку, Сергея Федорыча и рассказал о своем замысле. Прочитал с выражением всю пьесу. Всем понравилась. Только один Федя как-то кисло принял произведение Кузьмы.
– Ты чего, Федор?
– Я изображать никого не буду, – сказал Федя.
– И не надо. Не обязательно всем. Ты так поможешь.
– Так можно, – Федя заулыбался.
Стали распределять роли.
Единодушно
– Можно.
Второго богача решил попробовать изобразить Сергей Федорыч. Кузьма должен играть самого себя – главного активиста. Пронька будет подслушивать. Надо было еще одного, кто бы разговаривал с книжкой…
– Федор…
– Я изображать никого не буду, – уперся Федя.
Думали– думали и вспомнили -Николай Колокольников.
Тут же сидел Елизар Колокольников и обиженно молчал: его почему-то обошли в этом веселом деле. Он скептически морщился и смотрел в окно. Сергей Федорыч показал Кузьме глазами на грустного Елизара.
– Елизар! – спохватился Кузьма. – А ты будешь еще один активист. Активистов может быть сколько угодно. Мы вон по четверо ходим. Согласен?
– Можно, – сказал Елизар.
Тут же, в сельсовете, начали репетировать.
Дело пошло.
Ганя вмиг преобразился: сделался степенным, самодовольным и важным. Стал вдруг гундосить, как Ефим Беспалов. А когда он сказал: «Что вы! Да какой же у меня хлеб? Не-е…», – все засмеялись. Федя Байкалов просто за живот взялся. Ганя все делал серьезно, и от этого было еще смешнее. Он даже разулся, сидел, развалившись, у стола, чесал пяткой худую ляжку свою, сыто икал и ковырял в зубах пальцем. Это было уморительно. Кузьма тоже хохотал, суетился и помаленьку по примеру Гани входил в роль. Когда надо было, он становился строгим и неподкупным. А когда заговорил о рабочих, их женах и детях, которые голодают, то говорил долго – так, что у самого перехватило горло от жалости и горя.
Ганя не сдавался. Он тоже пошел шпарить не по написанному, а как бог на душу положит: повторял, что у него нет хлеба, вставал на колени и размашисто крестился, клялся такими причудливыми клятвами, что Федя то и дело прыскал в кулак и вытирал слезы на глазах.
Зато, когда дошли до Сергея Федорыча, дело застопорилось. Богач из него был неважный. Вернее – артист. Он, например, никак не мог заставить себя искренне хохотать с Ганей.
– Нет, ребята, не выйдет у меня, – сказал он.
Попробовал богача делать Елизар – вышло, и неплохо.
Засиделись до полуночи. Прошли всю пьесу. Решили, что богач в конце должен умереть от разрыва сердца.
– Будем его хоронить! – воскликнул Ганя. – А?
– Давайте, – согласился Кузьма.
– Я буду гробик строить…
– Гробик я могу строить, – сказал Сергей Федорыч.
Но Ганя тут же сымпровизировал эту сцену, сел, по-татарски скрестив ноги, и, стругая воображаемым
Он, наверно, где-то видел такого плотника – уж больно точно, правдиво у него получалось, у дьявола.
Федя вдруг о чем-то задумался. Долго соображал, глядя на Ганю, потом сказал:
– Как же, Ганя?… Ты, выходит, самого себя будешь хоронить? Ты же умираешь!
– Ну и что? – небрежно сказал лицедей Ганя. – Приклею бороду, и никто не узнает, – в Гане проснулся ненасытный творческий голод. Он только начинал расходиться.
Не хотелось уходить из сельсовета, хотелось придумывать новые и новые шутки, хохотать, беситься… У всех было такое хорошее настроение! Люди открыли вдруг источник радости.
Как– то так получилось, что и Федя с головой ушел в работу: он был зритель и как зритель судил, что хорошо, что плохо. Его слушались.
– Нет, – орал Федя, – стой! Пусть Ганька тут кукарекнет! Как тогда, помнишь, Ганька?… Когда тебя хоронить носили.
Хором громко обсуждали, нужно тут Гане кукарекать или нет.
Разошлись поздно ночью. Договорились завтра опять сойтись вечерком и продолжить работу. Постановка обещала быть развеселой и злой.
Но собраться больше не пришлось.
На другой день, рано утром, в Баклань из уезда приехали два товарища (Кузьма видел обоих в городе, но никогда с ними не разговаривал). Оба предъявили Кузьме документы (Елизара опять не было – пьянствовал). И сразу спросили: как с хлебом?
Один был небольшой, толстенький, с круглой, полированной головой, с веселыми глазками на круглом лице, другой тоже невысокий, но, видать, жилистый, с крепким подбородком, чернявый.
Пока Кузьма объяснял создавшееся положение, оба внимательно слушали, кивали головами – как будто соглашались, а когда кончил, они переглянулись между собой, и понял Кузьма: не так все расценили. Уяснили только одно – хлеб есть, и Кузьма, мальчишка, не сумел его взять.
– Искал?
– Искал. Зимой без толку искать.
– Беседовал с людьми? Рассказывал, для чего нужен хлеб?
– Рассказывал.
– Плохо рассказывал, – резко сказал маленький толстенький. – Как же другие хлеб собирают?
– Не знаю. Попробуйте вы.
– Попробуем. Кстати, что нового известно по делу Горячего?
– Ничего не известно. Обещались же приехать.
– Хорош! – не выдержал другой, с крепким подбородком. – Хлеб есть – нельзя собрать, активиста убили – ничего не делается. Ты кто – Советская власть или…
– Он тут первый парень на деревне, – ввернул толстенький и засмеялся. – Председатель пьет с богачами, а секретарь…
– Ты бы полегче, между прочим, – сказал Кузьма.