Любимая и потерянная
Шрифт:
— Ну а это соглашение?
— Вы помните Джонсонов?
— Тех, что жили в старом доме? Ну конечно.
— Как-то летом, когда я, закончив третий курс, приехала домой на каникулы, отец получил письмо от Софи, одной из джонсоновских девочек. Она приехала в наш город, чтобы стажироваться на медсестру. Софи просила моего отца помочь ей устроиться в больницу. А незадолго до этого случился какой-то скандал по поводу стажировки негров. Но тогда я ужасно обрадовалась, что хоть кто-то из Джонсонов чему-то выучился, и мне даже в голову не пришло, что эта просьба может поставить моего отца в неудобное положение. В тот же вечер я написала Софи. Двумя днями позже мы с ней встретились в ресторане и скоро уже болтали как две подружки. Это была чистенькая, изящная, очень непосредственная девушка. Она
Так я и сделала. Отец вел себя, пожалуй, еще более обезоруживающе, чем мистер Элдрич. Он только удивлялся, для чего такая привлекательная девушка избрала для себя столь скучное занятие, а впрочем, был полон сочувствия и после обеда удалился в свой кабинет, где, очевидно, собирался поразмыслить на досуге. Потом к нам зашел мистер Элдрич и сразу направился к отцу в кабинет. А мы с Софи сидели и ждали. Как она, бедняжка, на меня поглядывала! Когда мистер Элдрич ушел, отец позвал меня. Не сомневаюсь, что разговор у него был не из приятных. Он сказал мне: «Если бы она была хоть светлой мулаткой, а не такой угольно-черной». И сразу же заговорил о маленьких компромиссах, на которые вынужден идти, чтобы избегнуть разброда среди паствы. Софи ждала меня, и я ей сказала: «Беда в том, Софи, что ты слишком черна». Это было зло сказано, но я и была зла, и Софи, я чувствовала это, ждала от меня этой злости. Никогда не забуду, как она посмотрела на меня перед тем, как бросилась вон из нашего дома. Потом я видела в окно, как она бежала по улице.
Я тоже вышла и стала бродить по улицам, — продолжала Пегги. В ее голосе звучала какая-то непривычная жесткость, и время от времени она бросала на Макэлпина удивленный взгляд, словно недоумевая, что вынуждает ее все это ему рассказывать. — Шел дождь, я вымокла, но домой не шла. В конце концов я простудилась, и три дня мне было очень скверно. Когда я очнулась, отец сидел возле моей кровати, склонив голову и закрыв глаза. «Ты за меня молился?» — спросила я. Я не хотела его обидеть, просто мне показалось, что его губы шевелятся. «Для чего ты это сказала?» — спросил он и заплакал. Он выглядел таким измученным, таким несчастным. Непереносимо горько видеть слезы отца. Мне стало жаль его и захотелось утешить. Почему-то запомнилось, как он вертел в руках цепочку от часов. «Я не могу молиться, — сказал он, потом судорожно глотнул воздух и добавил: — Я уже много лет не верю в бога». Он помнил, каким он был раньше, и хорошо понимал, как испортила его жизнь, и мы с ним… да, мы пришли к соглашению. Я знала, что мое присутствие будет постоянно напоминать ему о том, что произошло, и еще больше его мучить. И тут возникло это чувство. Кипя от ненависти ко всем этим респектабельным господам за то, что они сделали с моим отцом, я вдруг ощутила, что у меня легко на сердце, что меня что-то подхватило и несет прочь от всего того, к чему он так стремился, совсем в другую сторону. Я ушла из дому. И это было правильно. Я привыкла доверять этому чувству. И вот сейчас, поступив на фабрику, я испытала его снова. Понимаете ли вы меня, Джим?
— Джонсоны, — тихо, будто не слыша ее вопроса, проговорил Макэлпин. — Старый дом-развалюха. По-моему, я понимаю вас.
Он представил себе убогий дом на пустыре, услышал, как заливаются счастливым, беззаботным смехом джонсоновские ребятишки.
— Пегги, — сказал он, — после всех ваших историй кажется, что вы совсем-совсем одна на свете. А ведь Фоли говорил мне, что у вас есть поклонник. Некий Генри Джексон или что-то
— Это верно. Не думаю, что он вам понравится.
— Почему?
— Вам, наверное, нравятся люди, которые вам симпатизируют, а Генри вы пришлись бы не по вкусу. Да, кстати, он вчера выехал из Нью-Йорка. Он художник в рекламном агентстве. Мыслящий человек.
— И он не возражает против вашей дружбы с неграми?
— Генри человек широких взглядов, — сказала она, улыбаясь.
— Как мне убедить вас, Пегги, что все это ни к чему не приведет, все это нереально. Благими порывами не разрушишь кирпичную стену. Этот беспочвенный идеализм…
— Очень даже реально, — оборвала его она, — и, уж во всяком случае, свои дела я предпочитаю решать сама.
— Пегги, — сказал он, беря ее за руку, — мне чуждо все это, абсолютно чуждо, но и вы, только поймите меня правильно, и вы в определенном смысле чужды этому. Когда я с вами вместе, я чувствую, да, Пегги, ясно чувствую, что ни вам, ни мне не место здесь.
— Уж мне-то во всяком случае, — сказала она, вставая. — Мне давно пора на фабрику. Вот опоздаю на десять минут, и меня оштрафуют на тридцать центов.
Она достала теплые ботинки, обула их, потом надела короткую темно-синюю куртку, повязала голову косынкой и направилась к двери.
— Скорее, Джим. Пошли.
Дул холодный ветер, швыряя в лицо снежную пыль. Сделав последнюю затяжку, Пегги щелчком ловко отшвырнула окурок сигареты, который упал на мостовую футах в двадцати.
— У вас всегда так получается? — спросил он мрачно.
— Я еще футов на десять дальше могла бы забросить, — ответила она.
Он кивнул.
— Ну что же, Пегги, до скорого свидания?
— Да, да, до скорого, — ответила она.
Она уходила все дальше, направляясь к Сент-Катрин, неприметная фабричная работница в синем комбинезоне и простой желтой косыночке, а он, смятенный и подавленный, смотрел ей вслед. Он стоял, нахмурившись, и ему казалось, что еще немного — и все прояснится. И тут в самом деле он вдруг все понял. Маленький негритянский квартал здесь, в Монреале, заменял для нее сказочно-счастливое семейство Джонсонов. И если в семье Джонсонов, познакомившись с ней покороче, ее любили и уважали, то почему негры с улицы Сент-Антуан должны относиться к ней иначе? Если бы он только мог поговорить с кем-то из них! Не попробовать ли сходить туда с кем-либо из приятелей Фоли?..
Глава тринадцатая
Фотограф Милтон Роджерс, крупный жизнерадостный мужчина с румяными, как яблоки, щеками, снимал квартиру на углу Хоуп и Дорчестер-стрит, в сотне ярдов от монастыря, благовест которого будил его ежедневно в пять часов утра. Он был женат на художнице, темноглазой, ширококостной молодой женщине, любил носить просторные твидовые куртки, спортивные брюки и рубашки с мягким отложным воротничком. У него были замашки богатого человека, но ему никак не удавалось отложить хоть немного денег. К сорока двум годам он обзавелся лучшей в Монреале коллекцией джазовых пластинок и высокой гражданской сознательностью, которой очень гордился и которая ему, однако, не препятствовала жить в полное свое удовольствие. Посещая самые дорогие рестораны, он самокритично восклицал: «Ну не свинство ли! Но такова уж система, я продукт системы». Всех приезжавших в город известных негритянских музыкантов Милтон Роджерс встречал с радушием хозяина.
Макэлпин, наведавшийся к Милтону после разговора с Пегги очень поздно вечером, застал его в обществе двух приятелей и политических единомышленников, с которыми он распивал ирландское виски. Приятели Милтона были похожи друг на друга как две капли воды — оба журналисты, оба в коричневых двубортных костюмах и оба в отличном настроении. Макэлпину пришлось выпить с ними, прежде чем ему удалось увести Милтона из дому. Поймав такси, они вдвоем отправились на Сент-Антуан. Знавший Роджерса метрдотель усадил их за столик возле самой площадки для танцев. Макэлпин огляделся. Пегги в кафе не пришла. Выло около половины второго, оркестр не так давно начал выступление. Глядя на джазистов, Макэлпин пытался открыть в них обаяние, магическую теплоту, привлекавшую Пегги. Но у него ничего не получилось. С болью в сердце представил он себе, как Пегги улыбается их грубым шуткам.