Любимые дети
Шрифт:
ЧАС ПИК,
а в таксомоторе вкрадчиво шуршит вентилятор отопительной системы, и я закрываю глаза и снова, как видеозапись, просматриваю свой сон.
Слышу уличные шумы и слышу голоса братьев, еду по городу и сижу с матерью за столом в нашем старом доме, и думаю вдруг, что она, возможно, шьет мне сейчас рубашку из довоенных ситцевых лоскутьев, примеряет ее на меня, и я, радостный, выскакиваю во двор, чтобы показать обновку Чермену, бегу к нему, проваливаюсь в сугробе, падаю, барахтаюсь в снегу, а он, смеясь, поднимает меня и несет в дом.
Мать качает головой:
«Ты не можешь этого помнить, тебе было тогда два года всего».
Она качает головой, а Чермен возвращается из леса, несет вязанку хвороста за плечами. Вязанка больше его самого, и он никак не может пройти в калитку,
«Ты помнишь не то, что б ы л о, а то, что мы рассказывали тебе потом, когда ты подрос».
«Значит, я черпаю из ваших запасов?»
«Да, — улыбается мать. — Но разве это плохо?»
Нет, конечно, только неясно — кто мог рассказать мне о длинной, узкой, колеблющейся спине той плакальщицы, которую я видел сегодня во сне, видел т о г д а и вижу сейчас, вижу позвонки, выпирающие из-под мутно-коричневой ткани платья, они являются один за другим, как живые, когда спина клонится вперед, они прячутся, словно играя, когда она выпрямляется, и с каждым наклоном они становятся все крупнее, и спина уже слишком мала для них, и она тает в воздухе, исчезает, а позвонки остаются, растут, двигаются, обнаженный позвоночник, скорбящий в пустоте о потерянном теле, о мире, обратившемся в прах.
«Оставь, ради бога, не было никакой спины, а если и была — забудь. Все это прошлое, зачем таскать его с собой, растравлять душу».
Да, наверное, то есть нет, простите, впрочем, да, конечно. Безусловно, все прожитое должно быть осмыслено, оценено, отсечено от настоящего и аккуратно сложено в окованный позеленевшей бронзой
СУНДУК ПРОШЛОГО.
Если вам понадобится какое-либо Воспоминание, достаньте его, повесьте на бельевую веревку, выбейте пыль, проветрите, после чего попользуйтесь целомудренно, сверните и положите на место. Помните при этом, что ваше Воспоминание может оказаться вовсе не вашим, и потому пользуйтесь им еще бережнее, чем было предложено вначале. Рекомендуется также четко различать Воспоминания приятные и неприятные. Первые способствуют хорошему пищеварению, а вторыми лучше не пользоваться вообще, ибо они имеют свойство вызывать укоры совести, а иногда и кошмары, неизбежное следствие которых — понижение общего тонуса и затруднение физиологических отправлений; Кроме того, не следует путать или совмещать Воспоминания с Реальностью. Одновременное присутствие в прошлом и настоящем истощает энергетические ресурсы организма и сокращает продолжительность жизни.
— Ну и мороз, — вздыхает таксист.
Слышу свой голос:
— Да, такой зимы у нас еще не было.
— В тридцать втором…
— В тридцать третьем…
— С тридцать второго на тридцать третий.
Какой-то шустрый «пикап», обогнав нас, лихо срезает угол. Белесоватое облачко выхлопа ударяется о бампер нашей машины, расползается по капоту. Таксист, чертыхнувшись, предлагает запомнить номер «пикапа». Повторяю про себя цифры, хоть и не знаю, зачем это нужно. Однако, поразмыслив чуть, догадываюсь: зная номер обидчика, таксист чувствует себя частично отмщенным. Мало того, он и мне дает возможность насладиться местью. В знак благодарности я высказываю сочувствие по поводу нервных издержек, связанных с его родом деятельности. Таксист сдержанно кивает, потом, помолчав немного, заявляет вдруг:
— Смешно мы разговариваем.
Удивленно смотрю на него.
— Я говорю по-осетински, а ты отвечаешь по-русски.
Молчу, не знаю, что сказать.
— В городе почти все так говорят, — как бы смягчая мою вину, вздыхает таксист, — слово по-осетински, слово по-русски, в общем не поймешь по какому. Только мы, деревенские, помним еще свой язык.
Пытаюсь оправдаться:
— Я тоже деревенский.
ОН
…Мы едем, не помню куда, в разболтанном, скрипящем автобусе. Мать сидит на изрезанном ножами подростков сиденье, а я стою в проходе, и у моих ног лежит смирная белая овечка. Я только что уступил место старику в потертой каракулевой папахе, и он, усевшись, заговорил со мной и удивился, когда я ответил по-русски. Он удивляется вслух, а голос у него зычный, и пассажиры, услышав, тоже удивляются, с недоумением смотрят на меня. Автобус кряхтит, переваливаясь на ухабах, а я стою, смущенно опустив голову, и разглядываю белую овечку. Слышу — в разговор вступает мать, рассказывает, что я отличник, шесть классов окончил — шесть Похвальных грамот принес домой, и после школы буду поступать в институт. А русскому она меня учит с самого раннего детства, потому что на осетинском пока еще нельзя получить высшее образование. Пассажиры шумят, сомневаясь и споря, но старик кладет большую костлявую руку мне на плечо, и все стихают. Он поворачивает меня к себе, смотрит испытующе, глаза его добреют понемногу, и он спрашивает:
«Висши получайт?»
Я киваю, потом, спохватившись, подтверждаю свой кивок по-осетински. Но старик уже полностью перешел на русский, хочет, видно, поощрить меня к дальнейшему, подбодрить и напутствовать.
«Висши, — уважительно говорит он. — Маладэц».
Настроение в автобусе меняется, лица светлеют, пассажиры чувствуют себя причастными к моей судьбе, а женщина, везущая овечку, хватает ее и оттаскивает от меня, как бы освобождая жизненное пространство для моих будущих свершений.
УМНЫЙ МАЛЬЧИК, ЗОЛОТАЯ ГОЛОВА.
Слышу — сокрушенно вздыхает таксист:
— Язык умирает в своем собственном доме.
Мать снова вступается за меня:
«Да нет же, он знает осетинский».
То ли к старику она обращается, то ли к таксисту, то ли сама говорит это, то ли я за нее… Она здесь, со мной, и в то же время я, наверное, там, с нею, существую отдельно от себя и существую еще в воображении таксиста и многих других людей, и если сравнить все мои Я (эти отражения, проекции на разные плоскости), то они окажутся совершенно несхожими, не совпадут, не совместятся, и между держателями Их может выйти скандал, и если он произойдет, то мирный мой образ будет использован как боевое оружие типа рогатины, например, или просто дубинки. А первое мое Я — или последнее? — отраженное во мне самом, сидит себе спокойненько и посматривает на дорогу, и, наблюдая за Ним, я вижу его глазами, как из-под колес идущего впереди грузовика вылетают комья спрессованного снега и осколки льда, как они летят, разбиваются о ветровое стекло перед — Его? — моим лицом, и наша машина тоже подхватывает колесами и швыряет в следующую комья снега и острые льдинки, и та в свою очередь, и так далее, по всей улице —
АВТОМОБИЛИ, ИГРАЮЩИЕ В СНЕЖКИ,
и я думаю обо всем этом и молча говорю матери!
«А думаю-то я по-русски».
Мать молча утешает меня:
«Не беда, были бы мысли твои хорошими».
Таксист снова вздыхает, но ничего не говорит, а только покачивает головой. Не знаю зачем, но я тоже покачиваю головой. Так мы и едем, качая головами. Две головы — два мира, и качающиеся миры эти неизвестны друг другу, они едва соприкоснулись, заключив временный союз в борьбе с пространством, некое МЫ, которое распадется, когда общая цель будет достигнута, и каждый из миров сохранит свой драгоценный суверенитет, и я удивлюсь, если через много лет вдруг закачаю непроизвольно головой и забытый голос обвинит меня в умерщвлении собственного языка. Я торопливо гляну вниз, надеясь увидеть белую овечку, но нет, ее не будет больше, ах, никогда больше не будет беленькой овечки.
— Возьмем? — спрашивает таксист.
Впереди, у края тротуара стоит, машет рукой женщина в черной шубе. Не дожидаясь моего согласия, таксист притормаживает и говорит:
— Спроси, куда ей надо.
Хочу открыть дверцу, но он останавливает меня:
— Не открывай, холодно. Опусти чуть стекло и спрашивай.
Поворачиваю ручку — и в машину, потрескивая, ломится мороз.
— Вам куда? — спрашиваю.
Женщина наклоняется к узкой щели, отвечает. Ей по пути с нами.