Любовь фрау Клейст
Шрифт:
Фрау Клейст пыталась не думать о вчерашнем разговоре, не вспоминать о нем. Но собеседник с кошачьими глазами преследовал ее. Она смотрела на улицу и сквозь розовое дымное солнце угадывала его: как он отодвинул свой белый кофейник. Он был внутри снега, смешался со снегом, и она чувствовала в том месте, где снег острожно задевал за водосточную трубу, его очень узкую спину и руки.
Он стал частью воздуха, вечера, ночи. Больше всего ее, однако, мучило подозрение: не наговорила ли она тогда лишнего под наркозом?
«В
Фрау Клейст была преданной дочерью, нежной племянницей и заботилась о впавшем в почти слабоумие дядюшке Томасе, покуда он, бедный, не умер. Она была страстной любовницей, верной невестой. Хорошей женою она не была. Но она не изменяла Францу, не мучила его напрасными скандалами, никогда не давала воли своему раздражению. Она тихо и равнодушно жила рядом с ним в одном доме, обедала за одним столом, советовалась с врачами по поводу его болезни. Она и спала-то в одной с ним постели.
Так в чем же ее обвинять?
Нельзя обвинять женщину в том, что она не любила! Это все равно что бросить ее на сухой песок, в двух шагах от моря, и приказать: «Здесь плыви!»
Но море же рядом! Вот там бы и плыть! Нет, ты по песочку плыви, по ракушкам!
Она не любила его, это правда. Такая же правда, как снег за окном, как то, что вокруг ни души и ни звука и небо впадает в тяжелую дрему — у всех облаков голова идет кругом, — и вечер дрожит и становится темным.
Кисловатый запах изо рта Франца по утрам вызывал в ней легкую тошноту. Такую же тошноту вызывали его полные белые ноги, позолоченные слабыми волосками, и те же золотистые и слабые волоски на плечах. А как он входил в ее тело? Как долго, неловко, с каким вечным страхом!
Она закрывала глаза и терпела. Да, Господи Боже! Терпела. И хотя душа ее изредка чувствовала, что нужно приласкать его, сидящего у огня с раскрытой на одной и той же странице книгой, погладить по круглой лысеющей голове и поцеловать эти жалобно обращенные к ней глаза, она не могла не то что заставить себя (заставить нетрудно!), она не могла притворяться.
Она никогда не могла притворяться. И даже сейчас, когда ей скоро — сколько? Неважно. Она притворяться не станет.
Сейчас ей ведь, кстати, ничего и не нужно, только удержать рядом этого квартиранта. Только не отпустить его. Пусть ходит по саду, берет свою почту, играет в футбол со своими детьми.
Одно ей мешает: Полина. В Полине все ломко, все зыбко, неверно, под кожей ее, как мальки подо льдом, снуют неизвестные демоны.
В последнее время мозг фрау Клейст накалился почти до
Жизнь предлагала Грете Вебер опасную задачу, у которой, может быть, и вовсе не было никакого решения или были какие-то ложные, иллюзорные решения, которых она никогда бы не приняла.
С первой минуты знакомства фрау Клейст чувствовала, что Полину нужно отрезать от него, отсечь, разъять нужно их, как две створки ореха, — но как? Она ничего не могла и не смела. Теперь в ее сумке лежит этот бланк. И скоро Полина исчезнет. Не только сама — с волосами, ногами, — но все, все исчезнет: и запах проклятый проклятых настурций.
Она дождалась утра, когда Алексей вернулся с дежурства, и пока он открывал наружную дверь, быстро спустилась со своего второго этажа.
— Наверное, кто-то из вас уронил, — ледяным от страха голосом сказала фрау Клейст. — Не знаю, что в этом конверте, но, может быть, что-нибудь важное, вы посмотрите…
— Спасибо. — Он небрежно засунул конверт в карман куртки. — Большое спасибо.
Она испугалась того, что он либо забудет о конверте, либо отдаст его Полине, поскольку там стояло ее имя, но он, угадав ее мысли, добавил:
— У нас я заведую почтой. Не знаю, как это он выпал.
И ласково, со своей всегдашней сдержанной улыбкой, кивнул головой.
Нина Рубинштейн понимала, что родители готовятся к нападению на ее мир и ее нынешние привычки, которые казались им странными, опасными для ее жизни, и потому она должна будет дать им отпор. Должна будет добиться того, чтобы они признали ее правоту. Правота же состояла в том, что Нина решила совсем изменить свою прежнюю жизнь, потому что той девочки, которая была ею, Ниной Рубинштейн, — той девочки не было больше.
Она не собиралась сообщать им причину, по которой ушла эта девочка. Она убила ее для того, чтобы выжить самой. Пусть скажут спасибо хотя бы за это. Та девочка, которой она была, совсем ничего не понимала и ни о чем не подозревала.
Она знала, что у нее есть мать, слишком внимательная и одновременно слегка рассеянная, вечно боящаяся за ее здоровье, и, кроме того, у Нины есть отец, который любил свою дочку так сильно, что если мать еще и запрещала иногда что-то, еще и могла вдруг прикрикнуть, то отец словно бы радовался любому поводу защитить Нину от тех минимальных запретов, которые исходили от матери, и всякий раз разрешал именно то, против чего мать повышала голос. Она знала, что родители ревнуют ее друг к другу, но поскольку их общей любви ей хватало с лихвой, чтоб вырасти глупым и толстым ребенком, она и росла им, как будто ее ничего не касалось.