Любовь Хасана из Басры
Шрифт:
– Знаю, друг мой, знаю…
– Так, быть может, пора уже и возвращаться?
– Ты пожелал вернуться? И стать советником отца? Бояться каждого косого взгляда, прятать рисунки в матушкины сундуки и ждать, когда отец удалится от дел, чтобы удалиться вместе с ним, вновь став самим собой…
Хасан покраснел.
– Ты прав, друг мой… Стать самим собой… Это было бы просто прекрасно… Но кемстать? Не рисовальщиком же при канцелярии, не писцом дивана… Я еще никто – не художник в том понимании, как это принято у ромеев, франков или руссов. Не
– Даже если и так… Может, ст'oит начать интересоваться хоть чем-то?
– Аллах всесильный, Мехмет! Да я вообще не знаю, что мне делать в этой жизни!
– Тогда прекрати ныть, как малыш, приведи себя в порядок и предстань перед учителем. Он тебя искал – и наверняка не для того, чтобы устроить очередную выволочку.
– Учитель? Искал меня? – К удивлению Мехмета, лицо друга прояснилось. – А скажи мне, дружище, не приезжал ли к нам сегодня в город кто-нибудь?
– Откуда ты знаешь? Тоже во сне увидел?
– Учитель рассказывал, что из полуночных стран должен к нему приехать великий художник… нет, имени его я не помню. Этот мастер просил у учителя разрешения поработать с книгами, авторы которых живут в странах, где восход солнца видят первыми.
– Да, теперь я понимаю. И ты, узнав об этом, решил, что тебе предстоит не беседа с мудрым наставником, а суровый экзамен. И потому опять заперся в библиотеке… И опять наваждение взяло верх над твоим разумом.
– Да, мой друг, все так… Но сама мысль, что мне не позволят беседовать с художником потому, что я недоучка, была столь… тягостна, что я не мог не поспешить к книгам!
– Несчастный безумец! Кто тебе это может запретить?! Мудрый Георгий?
Хасан вновь покраснел, теперь уже от стыда. Ибо не бывало случая, да и не могло быть, чтобы наставник кому-то запрещал припадать к истоку знания. Он мог лишь подсказать, направить. Но в школе правила мудрость, утверждавшая, что лишних знаний не бывает, что лишь из невежества рождаются глупость и тирания.
– Ты прав, Мехмет, я опять сам себя одурачил…
– Похоже, ты себя наказал куда страшнее. Ведь наваждение опять поглотило тебя. И что было бы, если бы я утром не пошел тебя искать? Ты опять целый день целовался бы со своей каменной уродиной?..
– Да будет тебе! Мне и самому становится дурно при мысли, что я влюбился в камень…
«Должно быть, я знаком сразу с двумя Хасанами, хотя это один и тот же человек. Первый из них – веселый юноша, любящий жизнь и радующийся каждому ее мигу, а второй – безумный художник, который готов не выпускать калам или уголь из руки дни и ночи…»
Увы, это была чистая правда. Но тот самый художник, о котором подумал Мехмет, был не просто безумен, вернее, не так безумен, как бывают отрешены от мира иные творцы… Его безумие становилось подобно лесному пожару, поглощающему все живое. Оно все сильнее полонило здравый ум Хасана. И, о Аллах всесильный, никто этого пока не замечал. Быть может, опасение поселилось лишь в душе учителя. Но этого было недостаточно. И никто не предвидел беды, что
Макама шестнадцатая
О да, пока Хасан изнурял себя занятиями и бредил каменной красавицей, действительно приехал художник из полуночных стран. Достойный Ерун Ван Акен был совсем не стар. Правду сказать, мудрец Георгий и вовсе мог смело называть его и мальчиком и учеником. Ибо почтенному живописцу едва минуло сорок. Художник был далеко не беден и мог разъезжать по миру для того, чтобы изучать разные живописные школы, вживаться в легенды и мифы мира. Ибо он, казалось, черпал вдохновение из каждого мига.
Господин Ван Акен и мудрец Георгий в этот вечерний час вели разговор в тенистой беседке. Это был именно разговор, ибо оба питали друг к другу и симпатию и уважение.
– Почтеннейший, насколько я понял из твоего письма, ты желал бы изучить сочинения ученых из стран, где первыми видят рассветные лучи?
– О да, мудрый мой друг, именно так. Я задумал триптих, который, должно быть, назову «Садом наслаждений». Получен заказ от богатой церкви и ее прихожан, даже часть оплаты передана мне. Это должны быть три притчи о сотворении человека, его жизни и падении, ибо лишь те из нас ангельски чисты, кто умер во младенчестве. Жизнь человеческая мне представляется вереницей искушений, какую я и пытаюсь выразить в своих полотнах. Сколь позволяет мне Бог и сколь дано мне сил, я всегда изображаю это. И всякий раз меня грызет лишь одна мысль – смог ли я сделать это достаточно хорошо. Понятны ли были мои символы, не подвели ли меня кисть и краски…
Мудрец Георгий усмехнулся.
– О уважаемый, не сочти мою улыбку насмешкой над твоими чувствами. Просто сейчас ты напомнил мне одного из моих учеников, юного Хасана. Он тоже не мыслит своей жизни без калама или угля. И точно так же боится, что его линия будет неверна, что его модель превратится в уродину, а его сил не хватит, чтобы перенести на полотно или бумагу прекрасный миг жизни.
Живописец кивнул.
– О да, я понимаю его. Должно быть, это сомнение не покидает души творца ни на миг. Полагаю, уважаемый Георгий, оно прекрасно известно и тебе. Ибо ты тоже творец – ты превращаешь детей в людей. И потому не можешь не сомневаться, понял ли тебя твой ученик, впрок ли пошел ему урок и не забыл ли ты преподать каждому из твоих учеников нечто столь важное, что без этого его жизнь станет просто тропой неудач…
– О да, уважаемый, ты совершенно прав. Это сомнение не оставляет меня никогда. И чем дольше я учу юных, тем эти сомнения глубже…
– Полагаю, мой друг, иначе и быть не может.
Георгий улыбнулся своему гостю. О да, живописец был куда разумнее, чем описывала его молва. Он не желал никем казаться, он был мудр именно потому, что ежесекундно задумывался о великом и мечтал воплотить это наилучшим образом.