Любовь и доблесть
Шрифт:
– Придется работать в неприличном. Как насчет парламента?
– А я, в свою очередь, позабочусь, чтобы вас не взяли вообще никуда! Даже вышибалой! Впрочем, вас, кажется, уже вышибли из органов?
Слово «органы» Лилиана произнесла с почтительным придыханием.
– Не то чтобы вышибли и не то чтобы из органов... К тому же вы же знаете, Москва – город контрастов.
– То-то вас турнули из вашей Москвы, как шелудивого таракана! Княжинск – не Москва, здесь таких не любят!
– Таких нигде не любят.
Лилиана смешалась на минуту, видимо переваривая последнюю фразу. Не нашлась, констатировала:
– Вот именно. И не надейтесь, что вас отправят «по собственному».
– И что мне инкриминируют? Моральное
– Негодяй!
– Значит – политическую близорукость.
– Умничать будете, вычищая общественные сортиры! Вам там самое место!
– Если бы каждый знал, где ему место.
– Хотите меня оскорбить?
– Философствую.
– Я вижу, вы приуныли? – злорадно поинтересовалась Лилиана.
– Перспектива возни с дерьмом никого не обрадует. Впрочем, его там не больше, чем везде.
– Вот и проверишь опытом, козел!
Трубка запела коротенькими гудками. Преимущество телефона: последнее слово остается за тем, кто наглее. Впрочем, Олег давно перестал реагировать на такое вот ставшее привычным хамство: в джунглях, именуемых обществом, каких только тварей не водится. И все – божьи. Если не обнаружится обратное.
Глава 10
Первое, что делает «совок», заработав какие-то деньги, – начинает толстеть. Как тесто на дрожжах. Как правило, все, кроме кучки избранных, были лишены в детстве и юности «вкусной и здоровой» пищи; изобилие имелось на цветных иллюстрациях микояновских поваренных книг, и юные отпрыски рабочих, крестьян и трудовой интеллигенции, глотая слюни, любовались картинной сервировкой и – мечтали. Мечта советских беспризорников из «Республики ШКИД» – «нажраться от пуза» – так и осталась при разгуле демократии трепетной грезой большинства российских обывателей и их товарищей по несчастью из стран ближнего зарубежья; те же, что выбились из-под пяты парткомов, ЖЭКов и новоявленного «свободного рынка» – начали жрать. Много, часто и жирно.
Фокий Лукич Бокун исключением не был. А потому после пятидесяти стал тучен, тяжел и одутловат. Да и советская еще карьера не способствовала поджарости: один средний начальственный стул сменялся другим, а промежутки между заседаниями заполнялись неумеренными возлияниями «в кругу товарищей», угарной веселухой, сопением с какой-нибудь из обкомовских профурсеток на продавленном топчане в полулюксе районной обжорки или гостинички...
Комсомольско-секретарская юность на корчагинскую походила мало и так и промелькнула тупым тоскливым мороком, оставив по себе язву поджелудочной и послепохмельный желчный привкус. А по достижении тридцати с солидным гаком Фокий Лукич двинул в сторону идеологии, возглавил многотиражку оборонного завода «Коммунар» и сделался совсем доволен собой и жизнью. Полторы пятилетки и перестройка на одной должности – это стаж.
Самостийность грянула как гром с неба. Еще года четыре Фокий Лукич не смел поверить, что система рухнула навсегда; по правде сказать, не верил и теперь: партбилет, аккуратно завернутый в махровую тряпицу и бережно уложенный в металлическую коробочку из-под сигар, хранился дома в специальной нише под паркетом вместе с тугими пачками американских долларов. Но это так, на черный день. Основной капитал Фокий Лукич хранил, как все, в Швейцарии.
Его нерешительность во время всеобщего национал-демократического угара чуть не стоила ему карьеры и благосостояния. Когда первые крикуны вдруг стали в Княжинске и в стране первыми лицами и взялись хапать все, что не прикручено и не приварено, он даже поначалу злорадствовал втихую и ждал, когда придут наши и наведут должный порядок. Но «наши» запаздывали. Вернее, они, как и сам Фокий Лукич, стремительно затаились; в их истомленных аппаратными интригами мозгах зрели планы отмщения, а в истомленных завистью душах – желчь и яд.
Вот тогда Фокию
Вот тут и накатила предвыборная. Два молодых энергичных перевыборца убеждали Фокия в его кабинете с помощью пяти бутылок дорогого коньяка часа четыре; он пил, но не хмелел: виною был страх. «Гарант благосостояния», бывший в те поры президентом, улыбался с плакатов непознанной улыбкой секретаря ЦК, его же соперник, побывший с месячишко премьером, смотрелся рядом совсем неавторитетно. Самодовольная улыбка «гаранта» обещала приближенным все блага, о которых можно было мечтать, но Фокия с этого корабля уже выпихнули. Выбирать было не из чего. И после того, как энергичная молодежь доставила его домой в состоянии, близком к клинической смерти, пришло решение: будь что будет.
Уже наутро он понял, что решение было насквозь порочным, и искренне испугался вчерашнего. Бокун вспомнил и о вездесущей службе безопасности, и о безвременных смертях некоторых чиновных: кончины их были почти естественными, но среди оставшихся не при делах аппаратных людей бродили слухи: смутные, потные, упорные... Но было поздно. И тогда Фокий Лукич со страху запил вчерную.
Благо деньги теперь были. Молодые люди ежеутренне завозили в редакцию готовые статьи, Бокун, не приходя в сознание, визировал их и продолжал пить.
Последствий он ждал со дня на день. И когда его вызвал предрайисполкома, по-новому, глава муниципальной администрации, он ждал чего угодно – разноса, увольнения, ареста... А его начали эдак по-товарищески журить... Тот «предрай» был шишкой вяленой и ученой: президенты приходят и уходят, аппарат остается.
Вот именно тогда Фокий догадался: за новым кандидатом с застенчивой улыбкой только что переученного из инженеров комсомольца тоже стоит сила, и сила не меньшая, чем за «гарантом благосостояния и прогресса». Фонды газете урезали напрочь, ну и пес с ними: теперь к Бокуну текли денежным ручейком зеленые купюры, а это бодрило. И снять Фокия Лукича никто не посмел.
Ну а когда на съезде сторонников «Возрождения и труда», противоборствующих с движением «Благосостояния и прогресса», Фокий Лукич увидел тех самых сидельцев «второго эшелона», а вместе с ними закусивших удила молодых честолюбцев и тихой тенью скользивших по паркетам холла мозелевичей, рабиновичей и прочих гершензонов, то взбодрился духом окончательно, понял, что в Сибирь его точно не законопатят – во-первых, Сибирь осталась в другом государстве, а во-вторых, никто не станет мочить своих! Он взбодрился и взорлил настолько, что даже выискал по собственной инициативе пару отвязанных, больных на всю голову борзописцев и взялся делать то, чего раньше в мыслях представить себе не мог: клеймить! Власть! Нет, понятно, не самого «гаранта», этого себе никто не позволял, но отдельные недостатки в отдельных отраслях, городах и весях его ошалелые писаки громили от души, словно распоясавшиеся мастеровые – лавчонки в дореволюционной Одессе. Получалось складно и скандально. Денег заметно прибавилось.