Любовь и маска
Шрифт:
В жизни трех этих женщин — Раневской, Павлы Леонтьевны и Ирины Сергеевны Вульф — тактическое мастерство судьбы, развязывающей узлы и разрешающей противоречия, всякий раз проявлялось соразмерно дарованию каждой. И всякий раз невольная цепь обстоятельств пересекала их пути.
Павла Леонтьевна блестяще работала перед войной в театре Ю. А. Завадского в Ростове-на-Дону, что, в свою очередь, сказалось на раздраженно-ироническом отношении Раневской к режиссерам вообще и к Завадскому в частности. В тот же период Раневская снялась в незабываемой «Мечте» у Ромма, с которым в 1944 году делала «Чеховский вечер» Ирина Вульф.
За последние тринадцать лет жизни Павлы Леонтьевны Раневская ушла и вернулась в Театр Моссовета. И возвращения этого могло и не быть, если
Со временем с запоздалым удивлением разини, пропустившего интересное, я узнал, что они около десяти лет прожили вместе. Для меня это было неожиданно и как-то странно успокоительно. В тайном узоре, соединявшем две эти жизни и после их личного расхождения, было что-то обнадеживающестабильное. Я еще захватил то время, когда Завадский с какими-то особыми карандашами и «Гертрудой» на лацкане появлялся в доме на 3-й Тверской-Ямской — в день рождения бабушки — 1 января (который на самом деле был 31 декабря, но его всегда переносили на день позже по случаю Нового года). Он садился в особое, пятое кресло, отличавшееся от остальных четырех кресел — из тех, что были куплены еще в середине двадцатых на Сухаревском рынке в честь «12 стульев» Ильфа и Петрова. Отправившись в отпуск на Украину, на одной из станций Завадский и Вульф купили эту — запрещенную через пять лет — книгу и читали ее вслух с другими актерами, пугая проводников взрывами хохота. А вернувшись в Москву, купили на Сухаревке, рядом с их квартирой в Уланском переулке, эти кресла.
Там, на Украине, во время отдыха на хуторе в Каневе в белоснежных мазанках, с завтраками и ужинами под открытым небом (обедать было невозможно — так пекло), произошло событие, подробности которого варьируются до сих пор. У Ромма, например, была своя версия. Как-то во время съемок к безостановочно курившему кинорежиссеру кто-то подошёл со словами: «Михаил Ильич, успокойтесь, нельзя же так волноваться». Ромм ответил: «Сам понимаю, да вот боюсь успокоиться. Знаете, Юрий Александрович Завадский был в молодости очень красив, носил длинные волосы, не хотел их стричь. А потом, когда он спал, Ирина Сергеевна Анисимова-Вульф, его жена, взяла ножницы и обстригла его. Завадский сначала очень волновался. А потом посмотрел на себя в зеркало и успокоился. На всю жизнь».
Известно только что в разряд «лысых» Завадского перевела именно Ирина Сергеевна. И именно во сне. «Ю-А» любил днем на отдыхе полежать в тени, предварительно тщательнейшим образом отобрав для чтения несколько книг. Взяв одну из них, он незамедлительно погружался в младенческий сон — это повторялось с неизбежностью жгучего Малороссийского полдня. Очевидно, во время одного из таких погружений Ирина Сергеевна и ликвидировала его знаменитый «внутренний заем».
Последний период их супружества обозначен классической — я бы сказал даже чересчур классической — мизансценой измены и покаяния. Являясь иногда под утро, после кошмарной для бабушки и полной романтических приключений для него ночи, Завадский нажимал кнопку дверного звонка, после чего неторопливо, точно по центру коврика опускался на колени. Дверь открывалась, и «Ю-А» с плачем упадал к ногам Ирины Сергеевны.
Вероятно, унылая повторяемость этой заезженной мизансцены — столь же частая, сколь и малороссийский послеобеденный сон Завадского, — окончательно укрепила бабушку в мысли о собственных режиссерских опытах. Однажды она позволила импровизацию и, дав «Ю-А» в очередной раз грохнуться, вышла из дома.
Но не из его творческой жизни: сорок пять лет совместной работы в театре световым занавесом разделили быт и бытие Вульф и Завадского.
В первый день нового года он приходил на семейный обед, и тогда Ирина Сергеевна старалась приготовить куропаток с брусничным вареньем и особый говяжий студень без чеснока — «Ю-А» не терпел чеснока и алкоголя.
В книге отца, посвященной
На ранних стадиях моего воспитания пример Юрия Александровича был необходим маме для того, чтобы я приобщился к физкультуре. Ирина Сергеевна постоянно говорила, что Завадский разогнал себе широкие плечи занятием с эспандером, что было предложено и мне. Я безуспешно мучился с ненавистными пружинами до тех пор, пока в моем сознании не возникли другие приоритеты развития».
А мне удалось запомнить его на последнем «1-м января» — при жизни Ирины Сергеевны (меньше чем через полгода ее не станет), — когда он стоял в прихожей за несколько минут до ухода и демонстрировал какой-то молодой болтушке чудесную зеленовато-мраморную ручку с несколькими кнопками, предназначение которых я по робости не уловил, зато хорошо помню терпеливую объяснительную интонацию Завадского. Накинув великолепную длиннополую дубленку, он неторопливо вышел во тьму двора с отчетливым крупным снегом «Мира искусства», тематически уместно валившим в тот вечер в новогодней Москве.
Где он еще мог выжить, кроме как в театре, когда в двадцатых туда приходили аристократы, если и не по родословной, как Орлова, так по нутру, по сути и содержанию. Существуя за счет таких, как они, театр давал им возможность выжить. Здесь им было легче спрятаться за чужой речью, которая, в сущности, была их собственной, за образами, являвшимися их двойниками. В театре им позволяли быть собой.
Юный правовед, Юрочка с юрфака, приведенный Павлом Антокольским в студию Вахтангова в качестве художника-оформителя, стал актером играючи, словно бы нехотя. К двадцати восьми годам он надменно, с ленцой встретил славу. Казалось, он ничего для нее не делал. Он ее допускал, терпел, как и своих бесчисленных воздыхательниц.
Черту, отделявшую Завадского от НИХ, он провел по своему сердцу так, чтобы его не разорвать. Он знал свои возможности и меру собственных сил. И он знал ИХ. Казалось ли ему, что с НИМИ возможно некое джентльменское соглашение, паритет? Что взамен на всевозможную сафроновщину, невыносимо елейные, подписанные его именем статейки к датам, он получил право на собственный голос?
Ему очень хотелось верить, что это так.
Ему хотелось верить, что этот голос все еще послушен ему.
«Вы играете ноты, а надо музыку», — любил повторять Завадский.
Он слышал музыку. И превращал ее в ноты.
Его музыка осталась в прошлом.
Рассказывали, что лучшим своим спектаклем он считал раннюю, еще тридцатых годов гоголевскую «Женитьбу» — полную открытий и парадоксов, которая была разгромлена и запрещена.
Его музыка была одной природы с музыкой Михаила Чехова, Белого, Вахтангова, Мандельштама. У него были стоящие учителя.
Увлекавшийся теософией, Чехов привел «Ю-А» к Штейнеру. За этот философский кружок ему и перепало в середине двадцатых.