Любовь и шпионаж
Шрифт:
Не воспользуйся я этим случаем и не втиснись следом за ними в купе, я упустил бы свой последний шанс попасть на поезд!
Конечно, с моей стороны было невежливо врываться силой туда, где меня отнюдь не желали, но у меня уже не было времени для выбора; я был рад поместиться где угодно, хоть на буфере, лишь бы не нарушить обещания, данного министру. Кроме того, я был слишком опечален своим неудачным прощанием с Дианой, чтобы заботиться о правилах приличия. Почти машинально пробивал я себе дорогу внутрь вагона, вопреки усилиям двух людей с ключом, которые тоже кричали, что купе занято, и вытолкнули бы меня наружу, если б безвыходность положения не придала мне энергии. В потасовке я смутно помню, что первый пассажир, который охранял купе до их прихода, вместо того, чтобы присоединиться
Когда я утвердился на ногах и получил возможность выглянуть из окна, поезд отошел уже так далеко от станции, что Диана и Лиза скрылись из моих глаз. Это показалось мне дурным предзнаменованием; меня охватил страх, что я расстался со своей любимой навсегда.
В ту минуту я страдал так жестоко, что ради Ди и ради нашей любви мог бы пожертвовать и Максиной, и министром иностранных дел, и даже «Сердечным соглашением трех государств» (если эта опасность не преувеличена). Но возвращаться назад было слишком поздно. Поезд уже шел полным ходом, и мне пришлось подчиниться неизбежному в надежде на благополучный исход.
Было ясно, что кто-то постарался посеять раздор между мной и Дианой и, по-видимому, достиг этого. Был ли это юный лорд Боб Уэст? – спрашивал я себя, машинально отыскивая глазами свободное место среди спортивного инвентаря и другого мелкого багажа, которым первый пассажир заставил все места в купе. Боб, несомненно, любил Диану, любил так сильно, как только может любить человек его склада – не слишком смекалистый и лишенный воображения, но отнюдь не злой. С некоторых пор он перестал выказывать мне дружеское расположение, какое выказывал раньше, очевидно, ревновал. И все же я не считал его способным подставить ножку сопернику во время бега, даже если бы он имел возможность узнать о моем внезапном отъезде в Париж. Он был джентльменом – этим сказано все.
– Не присядете ли здесь, сэр? – этот вопрос перебил мои мысли, и я увидел, что низенький человек очистил для меня место рядом с собой; сам он сидел в углу купе, лицом к паровозу. Рассеянно поблагодарив его, я снял макинтош и шляпу, уселся и впервые оглядел своих дорожных компаньонов.
До этого момента их лица казались мне просто туманными пятнами, но теперь я заметил, что все трое имеют какой-то странный вид, необычный для пассажиров первого класса.
Человек, который вначале занял купе для себя и который сейчас сдвинул в сторону большую связку палок для гольфа, чтобы освободить мне место, не походил на типичного игрока в гольф и еще меньше походил на человека, привыкшего заказывать себе отдельное купе. Он был мал ростом, худ и небрит, с хитрыми, бегающими, красноватыми, как у альбиноса, глазами; эти глаза были окаймлены розовыми веками с редкими белыми ресницами, но брови и волосы его были совсем черными, хотя у альбиносов они, как правило, бывают белыми. Кожа его лица казалась бледно-желтой, как у человека, перенесшего тяжелую болезнь. Его жалкий кроличий рот то и дело подергивался, выставляя напоказ два выдающихся передних зуба.
На вид ему можно было дать от тридцати пяти до сорока лет, его костюм, купленный, очевидно, в магазине готового платья, был хорошего покроя, но сидел на нем мешковато. И несмотря на все старания этого человека казаться франтом, он выглядел как грум или букмекер, нарядившийся «важной персоной».
Двое ворвавшихся мужчин, нарушивших своим железнодорожным ключом святость чужого купе, были выше и солидней, чем он, имевший законное право на это купе. Один из них был рыжий и несомненно ирландец, с маленькой рыжеватой бородкой и усами, между которыми неприятно выделялся красный, чувственный и жестокий рот. Другой был бритый, полный и румяный брюнет с кирпичным цветом лица, изрытого оспой.
Они также были кричаще одеты, с модными галстуками, заколотыми бросающимися в глаза золотыми булавками. В то время как я глядел на эту пару, они разговаривали между собой вполголоса, держа перед собой как ширму развернутый лист газеты, а похожий на альбиноса сидел молча, глядя в окно и беспокойно трогая пальцами свой воротничок.
Никто из троих, по-видимому, не обращал на меня ни малейшего внимания с того момента, как я уселся. И тем не менее я не забывал о длинном плоском бумажнике или, вернее, футляре, который вез с собой во внутреннем кармане моего тщательно застегнутого пиджака. Боясь привлечь чье-либо внимание к этому карману, я не прикасался к нему, полагая, что там все в целости.
Скрестив руки на груди, я осмотрелся по сторонам и запомнил, где находится сигнальный шнур на случай какой-либо опасности; однако тут же подумал, что эти люди вряд ли опасны для меня, поскольку я сам последовал за ними в купе, а не они за мной. Они даже не хотели пускать меня. Эта мысль была успокоительна, так как их было бы трое против одного, если б они вздумали напасть на меня, а вагон был не коридорной системы, и мы были полностью изолированы от прочих пассажиров.
Поэтому, уверившись, что я не нахожусь среди шпионов, покушающихся на мою жизнь или мой секрет, и вспомнив, что у меня с собой револьвер, я снова погрузился в мрачные размышления по поводу инцидента с Дианой Форрест. Я любил ее уже более года и мало заботился о чем-либо и о ком-либо, кроме нее и своих надежд, связанных с нею. Я не предполагал, что мир без нее покажется мне таким пустым и унылым, как теперь, когда я расстался с ней. Правда, я не допускал мысли, что могу потерять ее. Я сумел бы заставить ее не только поверить мне, но и раскаяться в своих подозрениях. Пусть сейчас все улики против меня! Я не был бы мужчиной, если б вернул ей слово и упустил ее навсегда, – так я повторял себе снова и снова… И все же какой-то внутренний голос говорил мне, что дело может повернуться иначе, и я пожертвую своим счастьем ради каких-то международных интриг и ради спасения женщины, которую никогда не любил.
…Ди так прекрасна, так обольстительна, так привыкла к всеобщему поклонению; в нее влюблено множество мужчин, которые могут предложить ей во сто крат больше, чем я. Смею ли я надеяться, что она все же будет думать обо мне после того, что произошло на вокзале? Ведь, собственно говоря, вчера вечером она еще не дала мне окончательного согласия, а сегодня утром уже дала почти формальный отказ. И мне было бы некого винить, кроме самого себя, если б, вернувшись завтра в Лондон, я нашел ее обрученной с Робертом Уэстом, который в один прекрасный день может сделать ее герцогиней, поскольку его старший брат, герцог Глазго, не имеет детей.
– Весьма сожалею, что был грубоват с вами, сэр, – заговорил неожиданно один из двух, проникших в купе с помощью ключа (я уже почти забыл о них). – Прямо не понимаю, что заставило меня выталкивать вас из вагона! Видите ли, я и мой приятель боялись упустить поезд, вот почему и попихали вас малость – инстинкт самосохранения, полагаю, – и он закудахтал, будто сказав нечто остроумное. – Во всяком случае, прошу прощения. Ничего преднамеренного, сэр, честное слово!
– Пустяки! Не нужно никаких извинений! – равнодушно отозвался я.
– Ну тогда все в порядке, – закончил обратившийся ко мне мужчина, похожий на ирландца. После этого он повернулся к своему компаньону, и они снова стали переговариваться вполголоса под прикрытием газеты.
Но теперь мне казалось, что иногда они бросают украдкой быстрые взгляды поверх газеты на моего соседа или на меня, как будто их внимание не слишком поглощено газетными новостями.
Впрочем, я не мог представлять для них интереса и со своей стороны не интересовался ими. Зато низенький человек был, по-видимому, другого мнения: он чего-то боялся. Мое внимание привлекла его нервно дергавшаяся рука, которая лежала на ручке сиденья, разделявшей наши места. Я уже отмечал, что его лицо было очень бледно и внушало мысль о нездоровье; быть может, он заранее страдал морской болезнью в предчувствии сильной качки, которая ожидала нас на борту парома.