Любовь и сон
Шрифт:
Но как же больно, больно, как больно: он хлопнул себя по лбу и засмеялся, чуть не плача: как больно, ведь это Робби все начал, это он подтрунивал над нерешительностью Пирса, это он утром, упершись локтем в подушку рядом с отцом, смотрел на него сверху вниз с открытой довольной богоподобной нежной улыбкой, какой, наверное, еще не улыбался ни один тринадцатилетний ребенок. Пирс лишь согласился: признавая это, он все это бело-голубое утро тщательно обдумывал и продолжал обдумывать последствия своего согласия, сам удивляясь, почему не может остановиться,
С самого начала все это было в его желании; с самого начала он знал это, но не признавался даже самому себе.
Он подумал — а знал ли об этом Робби, не было ли оно частью его плана, придуманного во время дремы в автобусе или пешего похода через горы. Чем оно было для Робби — естественной склонностью, избытком душевной щедрости, чем? В Сент-Гвинефорте, старой школе Пирса, был парень, для которого совокупление было первым шагом к дружбе, чем-то вроде рукопожатия, объятия, обмена дорогими сердцу вещичками.
Что ж: со временем Пирс узнает.
«Потому что он собирается остаться со мной навсегда, — безоглядно написал он. — Один из родителей его матери недавно умер, другой малость тронутый; так что узаконить его положение будет не так уж трудно, принимая во внимание мое воистину сказочное благополучие. Думаю, ему понравится здесь, вдали от города, я отдам все силы, чтобы воспитать его, может быть, я еще не знаю о некоторых своих возможностях, так я и сделаю, именно так. В любом случае, у меня нет выбора».
Он отложил карандаш, прислушиваясь лишь к родникам, что пробивались в нем, к бурлению несочетаемых возможностей, которые сменяли друг друга помимо его воли. Робби вырастет, изменится. Конечно, так и будет. Несомненно, он полюбит других, и девочек тоже, вполне вероятно, вполне, решил Пирс. Свидания. И может быть, они, вдвоем, больше почти никогда не, вообще больше ни разу.
Но они никогда не перестанут быть любовниками, никогда, и не имеет значения, каким станет Робби, как часто и как надолго жизнь будет разлучать их, никогда.
Он принял душ и побрился, за работой утро пролетело незаметно, он оделся. Пирс стоял на ступеньках своего дома, скручивая папиросу и вспоминая мельчайшие подробности этой ночи и прошедшего утра: он решил, что понял чувства монахинь ночью или на богослужении, когда они попадают в объятия улыбающегося Христа или ангела Его и кричат, словно пронзенные стрелами или же ощутив вкус пылающего меча: он понял, как трудно им отличить подобный опыт от того, что могут предложить люди из плоти и крови.
Он гуляет со мной. Он говорит со мной, и Он сказал, что я Ему принадлежу. [446] Пирс не мог предвидеть такое решение проблемы, но оно все-таки нашлось. Не важно, не важно. Он намеренно прошел вниз по Мейпл-стрит, направляясь к Хилл-стрит, хотя никакой цели у него не было, да и не было в ней нужды.
В его почтовом ящике был только крохотный пакет, присланный из Нью-Йорка, почерк и адрес он не сразу узнал. Коричневая бумага, в
446
Он гуляет со мной, Он говорит со мной, и Он сказал, что я Ему принадлежу. — Из популярного евангелистского гимна «В саду» (1912), написанного С. Остином Майлзом (1868–1946).
Он открыл посылку и одновременно раскрыл тайну — кто же послал ее, чей это адрес, изменчивый почерк. Конечно же.
Ее послала Сфинкс из Нью-Йорка: завернутый в коричневую бумагу спичечный коробок из городского ресторана, а в нем — свернутый до микроскопических размеров чек на триста долларов. И еще кое-что: бутоньерка для его рубашки, по-видимому приобретенная по случаю, когда она рыскала в поисках какого-нибудь старья. Венчик из роз и надпись псевдоцерковным шрифтом: Не грусти.
Он держал бутоньерку, чувствуя, как его душу переполняют чувство удачи и любовь. Может, он ошибся, загадав три желания. Что, если, неожиданно найдя Робби и заставив его проявиться, он не завершил триаду, но вместо этого неожиданно для себя обнаружил, насколько податлива вся видимая вселенная? Может быть, всю свою жизнь желая того или этого, осторожно облекая свои желания в слова, жалобно шепча их безысходной ночью, он как-то сумел добраться до главного; точно так же когда-то он несколько месяцев пытался научиться свистеть, но из сжатых губ выползало лишь шипение, и вдруг он понял, что научился.
Так о чем ему волноваться? Он чувствовал, что около него, улыбаясь, стоит космический официант, держа в руках огромное меню, которое Пирс еще не способен прочитать, но со временем разберется.
На Ривер-стрит он мельком взглянул на мальчишек, оседлавших велосипеды: выгоревшие макушки, золотистая кожа, гибкое тело. А может быть, это гладкое запястье, открытая улыбка, позаимствованная им у того или другого мальчишки, поможет облечь Робби в плоть, поскольку тот все еще оставался расхолаживающе невоплощенным — не совсем, но почти. А это мальчишки из плоти и крови, мысль о, о. Нет. Такой подход немыслим, воображаемые ощущения — отвратительны или, по крайней мере, до жути маловероятны — все равно что есть улиток или купаться в молоке.
— Привет.
— Привет, — ответил Пирс. — Как игра?
— Нормально.
— Хорошо.
Он отвернулся, заметив, как они пытаются сообразить, кто же этот долговязый тип с шаркающей походкой (учитель? отец?); в душе он смеялся и краснел. Нет, то извращение, на которое потянуло его прошедшей ночью, никак не стало привычкой. Ему не хотелось получить в свое распоряжение новые тела, он не стремился к какому-то иному виду возбуждения, которое могло бы взволновать его измученное сердце: он хотел человека, всего лишь одного, и для Пирса он был жив, даже сейчас — рядом с ним.