Любовь, или Пускай смеются дети (сборник)
Шрифт:
— Не помню, — сказал мальчик. — Какое-то трудное русское имя…
Она всегда погружалась в этот город медленно, как входила обычно в море, преодолевая лодыжками, коленями, грудью напирающую, обнимающую толщу этого воздуха. И, задержав дыхание, — ныряла с головой, пытаясь проникнуть в его воды еще, еще глубже…
В этом городе, погруженном в глубокие воды вечности, отраженном тысячекратно в слоях плывущего неба над ним, вобравшем в себя все жизни когда-то живущих здесь людей и многажды их вернувшем, — в этом городе, свободном и ускользающем от посягательств всех завоевателей в мире, — в этом грозном и веселом
Сначала она брела по улице Яффо — тесной, неудобной в той части, где она, извиваясь, подползает к рынку Маханэ-Иегуда. Пробиралась мимо старых, вросших порогом в тротуар лавок и мастерских, притираясь к стене, чтоб разминуться с идущим навстречу стариком-ортодоксом.
Она любила шататься по рыночным тесным лавчонкам, там всегда можно было наткнуться на неожиданность, то есть на то, что более всего она ценила в жизни.
Сегодня она отыскала в посудо-хозяйственной лавке, которую на задах улицы Агриппас держал весьма сурового вида ультраортодокс с длинными седыми пейсами, накрученными на дужки очков, — белую фаянсовую кружку с грустной надписью по-английски: «Оральный секс — темное, одинокое и неблагодарное дело, но кто-то ведь должен им заниматься…»
Стараясь ничем не обнаружить перед хозяином лавки своего ликования, она уплатила за чашку с лукавой надписью пять шекелей и напоследок, не удержавшись, спросила, ласково глядя на старика:
— А ты читаешь по-английски?
Он не ответил. Очевидно, старик был из района Меа-Шеарим, где не говорят в быту на иврите, считая это осквернением святого языка. Тогда Зяма задала тот же вопрос на идиш. Старик ничуть не удивился.
— Пусть гои читают на своих языках, — с достоинством коэна ответил он…
И который раз к растроганному ее сердцу — а ее способны были растрогать и внезапная ласка, и доверчивая глупость, и простодушное хамство, и коварство, и идиотская шутка (она вообще по натуре своей была сочувственным наблюдателем) — к растроганному ее сердцу подкатила нежность к этому старому иерусалимскому еврею, уроженцу религиозного квартала Меа-Шеарим, добывающему свою тяжелую парнасу на сбыте неприличных чашек.
Так, спустя несколько дней после приезда, она испытала мгновенный, как ожог, удар настоящего счастья.
В автобусе номер тридцать шесть она увидела мальчика.
Он был очень мал ростом, щупл и не просто некрасив — он был восхитительно, кинематографически, карикатурно уродлив. Судя по одежде, ему уже исполнилось тринадцать (возраст совершеннолетия): черный сюртучок, черные брюки и, главное, широкополая черная шляпа — отрок был учащимся одной из ультрарелигиозных иешив.
Так вот, он был фантастически уродлив.
Перед отъездом из Москвы все троллейбусные остановки в районе, где жила Зямина семья, были обклеены листовками какого-то патриотического общества. На одной из таких листовок был изображен Сатана в виде еврейского отрока в специфической одежде времен черты оседлости (там, на остановке московского троллейбуса, этот костюм казался ей аксессуаром старины глубокой; сегодня не было ничего более привычного ее иерусалимскому глазу). Одна нога отрока в черном ботинке была выставлена вперед, вторую он как бы воровато завел назад, и — о ужас! — это было волосатое копыто дьявола. Основной же заряд горючей своей, искренней страсти-ненависти художник вложил в изображение типично еврейской физиономии, какой он таковую понимал: длинный крючковатый нос, скошенный лоб, срезанный подбородок, маленькие косящие глазки… словом, персонаж анекдота.
Так вот. Мальчик в именно таком костюме, именно с таким лицом — урод из антисемитского анекдота — сидел перед Зямой в иерусалимском автобусе номер тридцать шесть, следующем по маршруту Рамот — центр. Она даже под сиденье заглянула — нет ли копыта. Копыта она не обнаружила, а вот ногу в приютском черном, несоразмерно большом, растоптанном, как лапоть, ботинке он закинул на другую ногу и весьма вальяжно ею покачивал. На колене у него лежал раскрытый карманный молитвенник, и мальчик бормотал молитву, покачивая шляпой в такт движению автобуса.
И таким спокойствием было исполнено это уродливое, рыжее, щуплое создание, таким безмятежным достоинством дышали все его жесты — движения человека, не знающего унижений, — что вот в тот момент Зяма и испытала сильное, как удар, сжатие сердечной мышцы: счастье. Настоящее счастье при мысли, что этот мальчик родился и живет здесь.
— …Ты прав, — сказала она старику-ортодоксу.
— Пусть гои читают на своих языках. Заверни-ка мне эту замечательную чашку.
Витя лежал в постели между господином Штыкерголдом и его преосвященством кардиналом Франции Жаном-Мари Люстижье.
Штыкерголд вел себя безобразно. Он изрыгал проклятия, брызжа слюной на Витю, через два слова на третье повторял: «Финита газэта!» — и отчаянно перебрехивался с кардиналом. Его преосвященство вяло огрызался.
Он лежал на спине, не открывая глаз, торжественно сложив на груди ладони лодочкой. На нем была кардинальская мантия, круглая шапочка, похожая на обычную ермолку, а на ногах — Витины пляжные сандалики.
Чувствовалось, что кардиналу стыдно. Все-таки воспитание сказывалось — он лежал спокойно, корректно лежал, не пихаясь локтями, не брызжа слюной, так, вставлял иногда пару слов на идиш — европейское образование, как ни крути… Да, с кардиналом можно было лежать и дальше, сколько душе угодно можно было лежать.
— Из-за тебья с твоей варьоватой Зьямой я обьязан вальяться в одной постели с этим гоем! — крикнул Штыкерголд.
— Je ne c’est goy! — обиженно воскликнул кардинал, не открывая глаз. — Их бин аид.
— Нет, ты гой!! — заорал на кардинала мар Штыкерголд через Витину голову. — Финита газэта! Если б не эти… я б в жизни с тобой рядом не лег! Я б с тобой рядом и на кладбище не лег!
— Их бин юде, — грустно проговорил его преосвященство. — Майн либе маме сгорела в печи Освенцима.
Витя поморщился.
— Послушайте, — мягко проговорил он, повернув голову к кардиналу. — Вот этим вы могли бы не спекулировать.
— Поц! — заорал грубиян Штыкерголд. — Почему ты не читал кадиш по маме? В сорок пьятом ты был уже велький хлопчик, поц!
— В католическом молитвеннике нет такой молитвы, — виновато отвечал кардинал, оправляя на груди складки красного «цуккетто».
Его преосвященство определенно нравился Вите. Он хотел бы остаться с ним наедине и хорошенько порасспросить того о Париже, который Витя до дрожи любил и знал как свои пять пальцев, хотя и не бывал там ни разу. Он бы приготовил кардиналу курицу под винным соусом, потом бы они вышли погулять по ночному Яффо, и архиепископ Жан-Мари Люстижье порассказал бы ему о соборе Нотр-Дам де Пари, настоятелем которого являлся вот уже много лет…