Любовь, или Пускай смеются дети (сборник)
Шрифт:
— Монсеньор, — проговорил Витя, обнаруживая с некоторым приятным изумлением, что легко вспомнил французский, — я хотел извиниться перед вами за хамскую статью нашего идиота, Рона Каца. Это он убедил Зяму, что хорошая клизма вам не повредит. Ей-богу, мы не предполагали, какой скандал из этого раздует общественность. И уж конечно мы не могли себе представить, что господина Штыкерголда вызовут в канцелярию премьер-министра.
— Финита газэта! — завопил Штыкерголд и лягнул Витю ногой под одеялом.
— Мар Штыкерголд, — с вежливой тоской сказал Витя, — перестаньте
— Ты у менья получишь пицуим! Ты у менья получишь отпускные! — продолжал утомительно скандалить Штыкерголд. — Я тебья упеку у тюрэмну камэру вместье с твоей варьоватой Зьямой! Финита газэта! Иди к нему тепер нанимайся! Он тебья пристроит в свой Нотр-Дам, этот гой обрэзанный!
Зазвонил телефон. Перегнувшись через кардинала и виновато приговаривая «пардон, пардон…», Витя снял трубку. В ней что-то ласково журчало, перекатывались жемчужные струи струнного аллегро реминорного квартета Шуберта «Девушка и смерть».
— Прекратите еврейский базар! — попросил Витя Штыкерголда. — Я ничего не слышу. Алло?
Это был контрабасист Хитлер. Его интересовало несколько специальных вопросов по оркестровым партиям.
— Простите, — сказал Витя. — Я безумно занят. Мне еще сегодня газету делать.
— Финита газэта! — крикнул попугай Штыкерголд.
— Но я ведь увижу вас на репетиции? — утвердительно спросил ласковый Хитлер.
Витя почувствовал тяжесть в мочевом пузыре и подумал, что сейчас придется перелезать через кардинала, который лежал с краю, а это так, черт возьми, неловко, и как это по-французски элегантней выразиться… Не писаться же в постель…
Как на грех, его преосвященство архиепископ Франции успел водрузить на голову папскую тиару. Он достал ее откуда-то из-под Витиной кровати, отряхивая от пыли и качая головой, и это тоже было чертовски неловко — да, под кроватью не подметали с прошлого Песаха…
Витя с извинениями приподнялся, закинул ногу на кардинала и принялся грузно перелезать через него, одновременно пытаясь отвлечь его преосвященство (да нет, его святейшество!) от этого малопривлекательного зрелища.
— А ведь там у вас, в Латинском квартале, в одном симпатичном кабачке на улице Лятран превосходно готовят свинину под белым соусом! Мы могли бы с вами недурно пообедать, — как еврей с евреем, — ваше святейшество! Представляю, хо-хо! — что сказала бы на это Зяма…
Вдруг он обнаружил, что продолжает держать в руке телефонную трубку.
— Витя! Ау! — послышался оттуда голос Зямы. — Ты спишь или спятил?
— Да! — воскликнул он заполошно, просыпаясь. Он сидел на кровати, в полном одиночестве, если не считать старушки Лузы, свернувшейся там, где только что лежал в пыльной папской тиаре кардинал Франции, настоятель Собора Парижской Богоматери, его преосвященство монсеньор Жан-Мари Люстижье.
— Зяма? Который час? — испуганно спросил он. — Что? Ты откуда?
— Я из офиса. Восемь. Ты заболел?
— Я проспал… — простонал он. — Ты… ты не представляешь, что вчера было… Как плевался и визжал старый мудак… Из-за этой статьи, «Кардинал Арончик»… Как я понял, его вызывали в разные малоприятные инстанции и имели как хотели… Соберись с мужеством, Зяма… По-видимому, мы уволены…
— Ничего, рассосется, — сказала она спокойно, хотя уж Витя-то знал цену этому ее спокойствию. — Встань, умойся, надень штаны и приезжай.
Витя повесил трубку, еще мгновение посидел, с тоской и подавленным ужасом вспоминая картины вчерашней истерики господина Штыкерголда…
Потом поднялся и побрел в туалет.
— Добрый день, дорогие радиослушатели. Радиостанция «Русский голос» продолжает свои передачи. С обзором последних новостей вас познакомит Вергилий Бар-Иона.
— «На холмах Грузии стаит начная мгла», — как точна заметил великий классик Пушкин, — бодро вступил Вергилий. — А у нас на холмах Иудеи и Самарии стаят паселенцы. Ачередная драма разыгралась сегодня на халме, где жители близлежащего населения Неве-Эфраим устроили деманстрацию пратеста против требавания арабских жителей Рамаллы, также предъявляющих права на вышеназванный холм… В результате патасовки палиция вынуждена была прибегнуть к усмиряющим мерам. Как справедлива заметила еще одна классик поэзии: «Вижу опраметь копий! Слышу: рокот кравей! То Саул за Давидом: Смуглой смертью сваей!»
Сема Бампер ждал, когда освободится студия. Через пять минут он должен был начинать литературную передачу «Отзовитесь, ветераны!». Сема курил и молча слушал словесную иноходь Вергилия.
— Семнадцатый круг Дантова «Ада», — пробормотал он.
— А? — спросил Нимцович, дежурный звукооператор.
— Знаешь, старик, кем я был в прошлой жизни? — задумчиво улыбаясь, спросил его Бампер.
— Ну?
— Угадай! — тихо ликуя, предложил Сема.
— Короче.
— Леонардо да Винчи!
Нимцович поднял глаза от пульта, вздохнул и сказал устало:
— В прошлой жизни ты был эрдельтерьером в небогатой семье.
Фима, инспектор транспортной полиции, дремал в кресле перед телевизором. Время от времени он спохватывался от сна и поднимал с ковра сползавшую с его колен газету «Полдень». Надо было почистить зубы, принять душ, раздеться и лечь — ряд действий, цепочка мышечных усилий, — и немалых усилий! — после тяжелого дня.
А день был таков: они спихивали поселенцев с занятого теми пустынного холма. Что значит — занятого?
Те разбили две палатки, воткнули в землю израильский флаг и расселись вокруг. Пришли как на пикник — женщины, дети, коляски… Ну-с, и полиция, конная наша полиция. Мама, смотри, лошадка!..
Их раввин, молодой рыжебородый парень, размахивал какими-то бумагами — вроде по планам земельного Управления этот холм относится к их поселению. Чудак, при чем тут бумаги…
Вначале, когда полиция только прибыла на место, когда страсти еще не накалились, этот парень — по виду не скажешь, что раввин, обыкновенный поселенец в вязаной, сине-белой кипе, отошел с Фимой покурить. Как думаешь, спросил он, что будет? Фима пожал плечами. Я понимаю, сказал тот, при чем тут вы, вы на службе…