Любовь, исполненная зла
Шрифт:
Но ПОСЛЕ каждой удачной охоты никакого, по её собственному признанию, «счастья» не наступало. Только «погремушка славы», только новые стихи, только позднее понимание того, что рано или поздно придётся
…Умирать в сознанье горделивом, Что жертв своих не ведаешь числа, Что никого не сделала счастливым, Но незабвенноЮ для всех была.Чего-чего, а таланта для подобного рода откровений у неё хватало с избытком. Наивно верить её утверждению
«Как забуду? Он вышел шатаясь, искривился мучительно рот»; «Муж хлестал меня узорчатым, вдвое сложенным ремнём»; «Ты в этот дом вошёл и на меня глядишь, / страшна моей душе предгрозовая тишь»; «Неужели же ты не измучен / смутной песней затравленных струн»; «я гибель накликала милым»; «я была твоей бессоницей, я тоской твоей была»; «Будь же проклят… ни стоном, ни взглядом / окаянной души не коснусь»; «Шепчет: «Я не пожалею / даже то, что так люблю, / или будь совсем моею, / или я тебя убью»…
Несть числа примерам, которые свидетельствуют о том, что А. А. относилась к каждому своему любовному роману как «к роковому поединку». Сама выбирала свою жертву, сама и прощалась с нею. Но после «жертвоприношения» оставались стихи, свидетельствовавшие о том, что любовь для неё была не всеобъемлющей стихией, а необходимым условием, своеобразным «топливом» для «строительства» литературной судьбы и всё возрастающей славы. Известный ленинградский поэт Александр Кушнер, хорошо знавший Ахматову и не раз встречавшийся с нею, так писал об этой стороне её жизни в статье «Анна Андреевна и Анна Аркадьевна», опубликованной в журнале «Новый мир»:
«А сама Анна Андреевна, была ли она счастлива в любви? Как-то, знаете ли, не очень («Лучше б мне частушки задорно выкликать, / а тебе на хриплой гармонике играть» — это в 1914 году, кажется, ещё при Гумилёве или накануне развода с ним; «Мне муж палач, а дом его тюрьма» — это в 1921 году про Шилейко; «От тебя я сердце скрыла, / словно бросила в Неву… Приручённой и бескрылой / Я в дому твоём живу» — в 1936 году с Н. Пуниным. Почему так происходило, более или менее понятно: она тяготилась благополучием семейной жизни, ей, поэту, любовь нужна была трагическая, желательно бесперспективная. И самый долгий период творческого её молчания объясняется, я думаю, не столько давлением советской власти, сколько мирной жизнью с Пуниным».
«Она не любит и никогда не любила — она не может любить, не умеет», — напишет в своём дневнике через несколько лет супружеской жизни с нею её третий муж, комиссар по делам искусств большевистского правительства Николай Пунин. Эмма Герштейн в «мемуарах» вспоминает свой разговор с Ниной Ольшевской:
«А как вы думаете, Нина, кого она любила больше всех?
— Я так спросила её однажды. Она после долгой паузы сказала как бы самой себе: «Вот прожила с Пуниным два года». Это и был ответ.
— Что же он означает?
— Что с Пуниным надо было уже расходиться, а она ещё два лишних года с ним прожила. Значит, любила».
Конечно, природа наградила её редким талантом и чрезвычайным умом, но та же природа обделила простодушием, чувством родства, женской привязчивостью и материнской самоотверженностью.
Она его «избрала» в мужья сама, что обычно делала со всеми своими в буквальном смысле слова «избранниками», она их «вербовала» в свою свиту и удаляла из неё, подобно царице Египта Клеопатре, когда считала нужным. Но обязательно после того, когда все творческие возможности их романа были исчерпаны, все стихи написаны. Было ли время и желание у неё при этом «приносить им счастие»? Едва ли. С очаровательной откровенностью объясняет она себе и нам, чем и как заканчивались все её так называемые романы:
Одной надеждой меньше стало, Одною песней больше будет.Но такой профессиональный подход к жизни был
Полного счастья, и жизненного и творческого одновременно, не бывает… Больше всех после Гумилёва с ней намучился Пунин, с которым она прожила чуть ли не 15 лет. Ему она первая прислала записку с предложением о свидании и ему же потом говорила со слезами: «Мальчишка мой… Думаешь, я верная тебе?»… Так могла говорить только Настасья Филипповна, утешающая юного князя… Странно, что все поклонники Ахматовой возмущаются тем, что Жданов назвал её в своей речи «блудницей» и «монахиней». Думаю, что она сама прекрасно сознавала, что товарищ Жданов прав. Так её называли друзья, и она сама чуть ли не гордилась славой такого рода. По словам Ирины Грэм, Ахматова «была в действительности вавилонской блудницей и разрушительницей», но при внимательном чтении её стихов становится ясно, что она и страдала от этого свойства своей натуры, о котором точнее всех её избранников и современников сказал Александр Блок: «Она пишет стихи как бы перед мужчинами, а надо писать как бы перед Богом».
…Одной из последних любовных тайн А. А. стала загадочная связь с каким-то неизвестным истории избранником. Об этой тайне нет ничьих воспоминаний, не осталось никаких свидетельств, писем или документов. Остались только стихи, объединённые одним чувством, одной словесной тканью, одним состоянием души, в котором недоумение смешано то ли с ужасом перед случившимся, то ли с раскаянием, то ли с тревожным ожиданием неизбежной расплаты за некое совершённое деяние… Подобных мотивов в «победительной» любовной лирике Ахматовой не было никогда.
Мы до того отравлены друг другом, Что можно и погибнуть невзначай, Мы чёрным унизительным недугом Наш называем несравненный рай. В нём всё уже прильнуло к преступленью — К какому, Боже милостив, прости, Что вопреки всевышнему терпенью Скрестились два запретные пути. Её несём мы, как святой вериги, Глядим в неё, как в адский водоём. Всего страшнее, что две дивных книги Возникнут и расскажут обо всём.Две последних строчки о «двух дивных книгах», которые могут возникнуть из «преступленья», из «запретных путей», из «отравленности» друг другом, конечно же, звучат как эхо из двадцатых годов, отражённое в афоризме: «Когда б вы знали, из какого сора растут стихи, не ведая стыда». Вот они и выросли, но с какой-то небывалой для Ахматовой окисью «стыда»! А с вышеприведённым стихотвореньем перекликаются его «двойники» и «пересмешники», рождённые в том же таинственном времени 1963–1964 годов: «Непоправимо виноват, / В том, что приблизился ко мне / Хотя бы на одно мгновенье»; «И яростным вином блудодеянья / Они уже упились до конца. / Им чистой правды не видать лица / И слёзного не ведать покаянья»; «Мы не встречаться больше научились, / Не поднимали друг на друга глаз»; «Так уж глаза опускали, / Бросив цветы на кровать, / Так до конца и не знали, / Как нам друг друга назвать»; «Светает — это страшный суд»; «Я играю в ту самую игру, от которой я и умру».