Любовь к ближнему
Шрифт:
– Тебе не кажется, что это какие-то мафиозные замашки?
Она улыбнулась: я был у нее в руках, ее длинные голые ноги соблазнительно подрагивали, у нее были такие красивые зубы, от ее низкого, хриплого голоса курильщицы меня уже била дрожь.
– Да уж, хулиганские замашки! Все группы считают, что их правила превыше закона. Но наша группа – не тюрьма: нас сплачивает дружба. Если хочешь покинуть клан хулиганов и примкнуть к обычным людям – валяй!
От смущения я заерзал на табурете. Если бы она тогда попыталась меня поцеловать, я бы ей все выложил.
С Сюзан положение тоже ухудшалось: она забросила телевидение и создала собственную фирму по производству научно-популярных фильмов. Из нее получилась устрашающая бизнес-дама, зарабатывавшая уже не меньше меня. Ее ранило мое безразличие к ней в интимных делах. Чтобы соблазнить меня, она нахваливала мою сексуальную силу, напоминала про наши прежние бурные шалости. Я заставлял себя удостаивать ее вниманием Когда двое целуются, их поцелуи имеют разную ценность: одни – откровение, другие – подтверждение. Машинальный поцелуй превращает рот в регистрационную палату. С его помощью просто метится территория, проверяется взаимная принадлежность. После любовных актов, случавшихся у нас все реже, Сюзан глядела на меня экстатическим
– Господа, каждый день я продаю свое тело незнакомкам. Я отдаю им ту часть себя, которой они оказывают предпочтение, и беру у них то, что согласны отдать они. Жена меня корит. КАКАЯ ОНА НЕСПОКОЙНАЯ!
Я представлял, как мы с ней годами рассказываем о своих дрязгах некоему незнакомцу, который вместо нас накрывает на стол, стелет кровать, занимается домашним хозяйством – подобие платного адюльтера. Сюзан не знала, как меня удержать. Она предоставляла мне свободные вечера, описывала супружескую жизнь как поэзию взаимных услуг, нежную взаимопомощь. Она говорила мне:
– Быть с тобой – это жить в непроходящем энтузиазме.
– Неужели?
– Ты загадка, которую я не хочу решать.
– Кроме шуток?
Ее добрая воля уничтожала меня. Я все терпел. Ничего не хотел терять, хватался за все. Чем больше я погрязал в продажной любви, тем больше цеплялся за нормальную жизнь отца и мужа. Меня влекло только переплетение нормы и подполья – двух концов одной веревки.
Беспечная незнакомка
Я в точности помню тот день, когда мой путь пересекся с путем Доры. Я провел великолепный день с двумя амазонками, чье бесстыдство так покорило меня, что я даже забыл потребовать у них свою скромную палату. Я уже далеко отошел от первоначальной суровости и стал кузнечиком, готовым расточать милости бесплатно. Мои кратковременные жены преподносили мне такие подарки, что это мне следовало бы платить им за то, что они ко мне поднялись. Я уже говорил, что хотел в первую очередь вибрато, состязания, в котором сменяются подвластные воображению фигуры. Подобно пауку, я заманивал в свою сердечную тюрьму согласные жертвы. После этого сладкого занятия я всегда испытывал голод. Я мылся и, радостный, расслабленный, отправлялся в бистро, как в декомпрессионный шлюз, – съесть булку с шоколадом и опрокинуть рюмочку, прежде чем возвращаться домой. Мне нравятся кафе этого квартала, полные разноликой живности: там всегда спокойно и никогда не одиноко, это временные деревни, где выбираешь себе соседей, никак от них не страдая. Я почитывал газетку, поглощал устрашающие новости, нисколько не портившие моего хорошего настроения, иногда поднимал голову, чтобы полюбоваться на здоровяков, затянутых в кожу, увешанных цепями и наручниками, попивавших чаек со своими мамочками, прежде чем отправиться развлекаться в кабаре с другими такими же типами. Скоро я обратил внимание на одну из официанток, существо в короткой юбочке, сплошь из ног и округлостей: сзади под коленом у нее было грязное пятнышко. Днем прошел дождь, теплый весенний ливень, вот она и забрызгалась. Развлечения ради я представил себе, как буду слизывать эту крупинку с ее кожи, если она позволит мне подняться после этого повыше. Она оглянулась, и я увидел большой рот, опушенные щеки, зеленые глаза, горевшие, как фары в ночи, с длинными изогнутыми ресницами, каждое движение которых позже стало означать для меня позор или спасение. Во мне тут же вспыхнуло желание отдать себя в ее власть, захотелось, чтобы она набросилась на меня с молниеносной страстью. Вместо всего этого я просто улыбнулся ей и вернулся к изучению ужасающих ежедневных происшествий. Для нее у меня остался добродушный взгляд: я был умиротворен и не настроен приставать. Я и мизинца бы не поднял, чтобы с ней заговорить.
После этого я видел ее почти каждый день, она оказалась в этом заведении новенькой. Я восхищался ее беспечностью посреди всеобщей торопливости. Любую передышку она использовала для того, чтобы открыть толстый том, напечатанный незнакомым мне шрифтом, и, покусывая ручку, что-то записывать в тетрадку. Скорее всего, она была студенткой, подрабатывающей, чтобы было чем платить за учебу. Она жевала конфеты, и постоянное движение челюстей оживляло ее лицо с африканскими чертами, обрамленное курчавой шевелюрой, каждый завиток в которой был толщиной с моток шерсти. Мы улыбались друг другу, но не разговаривали, и эта подчеркнутая улыбка создавала искусственную интимность, которая тревожила меня.
Это смирное изучение друг друга длилось не один месяц. Думаю, ее интриговало мое деланое равнодушие. На самом деле я с каждым днем все более жадно пожирал ее взглядом, когда она шла по шумному залу с подносом в руках. Мое внимание питалось убежденностью в своей неподверженности яду чувств. Однажды я пришел раньше обычного. Была середина августа, дела шли вяло, мои овечки паслись на морском берегу, там же находилась и моя семейка. Она передала мне через официанта клочок бумаги, где красовался один огромный, нарисованный жирными чернилами знак вопроса. Я ответил трижды подчеркнутым, начертанным заглавными буквами «НУ ХОРОШО». Она подписала под моим ответом красным фломастером: «А, ПОНЯТНО». Я предложил ей присесть рядом со мной, с того момента, как мы впервые увидели друг друга, прошло больше четырех месяцев, а мы еще и словом не обмолвились. Нелепости, которыми мы стали обмениваться, произносились таким важным тоном, что мне следовало бы насторожиться. После этого почти каждый день она подсаживалась ко мне выпить рюмочку, если у нее выдавалось несколько свободных минут. Чуть ли не с первого раза она завела речь о Боге. А разве я верующий? Меня, воспитанного в отвращении к кюре и раввинам, сперва позабавило это окропление нас святой водицей. Дора Анс-Коломб – так ее звали – призналась мне, что с девятилетнего возраста говорит с Богом. Ничего не скажешь, повезло мне! Всевышний избрал ее Своей собеседницей и являлся ей в двух обличьях, мужском и женском. Она каждый вечер посещала ближайшие курсы Талмуда и Торы и сетовала на фанатичный антиклерикализм французов. Стоило ей почувствовать мою иронию, как она закрылась, как устрица. Две недели мы не виделись.
Двойное распятие
По моему настоянию она перестала дуться. Мы снова повели долгие беседы, в которых слова значили меньше, чем намерения: нам хотелось общаться, темы бесед не имели значения. Мы любезничали, и эти отношения без предмета и цели никуда не вели, но двигались шустро. Дора была «просвещенной недоучкой»: поступала то на одни, то на другие курсы, но никогда их не заканчивала. Притом она самозабвенно отдавалась познанию: поглощала все, что попадало ей в руки, от точных наук до теологии. В возрасте, когда другие барахтаются в едва наступившей половой зрелости, она уже читала, ничего, правда, не понимая, Аристотеля и Платона. Эта дочь выходца с Антильских островов и еврейки из Франш-Конте обладала матовой кожей цвета кофе с молоком, приобретавшей под солнцем оттенок выдержанного коньяка. Я тут же прозвал ее «мисс Карамель». Она обожала свою бабку по отцовской линии, Наоми Анс-Коломб, по ее словам, красавицу с севера острова Мартиника, жительницу гор, печалившуюся из-за того, что у ее детей и внуков кожа светлее, чем у нее. Бабка разоблачала фатальную нечестивость смешения кровей и даже предрекала конец черной расы из-за всеобщей метизации, при которой восторжествует размытый коричневый цвет, то есть пресность. Дора не любила становиться объектом ее осуждения и, прежде чем навестить старушку, усиленно загорала на солнышке. Но при этом ее светло-коричневые волосы приобретали рыжеватый оттенок. Бабушка всегда говорила ей: «Да, ты очень мила, но я всегда сердилась на твоего отца за то, что он женился на женщине из метрополии. Хороший эспрессо не разводят в чашке со сливками».
Само собой, Дора не умела совместить свои корни: будучи еврейкой и мулаткой, она иногда выставляла себя вдвойне проклятой, наследницей двух бед, рабства и истребления, что превращало ее в аристократку среди отверженных. А иногда она называла себя мостиком между двумя культурами, не поддерживающими диалога, признавалась в своей неспособности сделать выбор между христианством и иудаизмом, задавалась вопросом, что проистекает из этой смеси – богатство или проклятие. У нее имелась сестра-близнец, жившая в ультраортодоксальном квартале Иерусалима, чрезвычайно набожная, с которой она почти не виделась. Все принимали ее за эфиопку-фалаша: она родила пятерых детей и отдавалась супругу только под белой простыней. Дора являла собой живое воплощение разорванного сознания: жить для нее значило искупать грех жизни, ведь столько людей до нее погибли! Все детство она мечтала о самопожертвовании. На Мартинике она делала короны из проволоки и водружала их себе на голову, чтобы походить на Иисуса Христа, восходила для раздумий на вулкан «Плешивая гора», где говорила с кратером, умоляла его проглотить ее – так она искупит людские страдания. Каждый год в сезон дождей островная земля изрыгала мириады крабов, так называемых «красных чертей», которые спускались к океану, безразличные ко всему на свете, повинуясь только своему инстинкту, так что земля превращалась в живой пурпурный ковер из панцирей и клешней. Когда она впервые увидела этот марш ракообразных, то легла у них на пути, готовая оказаться обглоданной до костей, но они, безмозглые, как танки, испугались живого препятствия и обогнули его. Некоторые, правда, в панике вцепились ей в волосы. У нее сохранилось от этого кошмарное впечатление: долго потом ей снилось, как ей на затылок хлещет фонтан из крабов. Дора никогда не выставляла себя жертвой, хотя ей приходилось несладко и на Мартинике, где местные жители, сами пропитанные расовыми предрассудками, обзывали ее «грязной еврейкой» и «грязной мулаткой», и во Франции, где евреи дразнили ее «неумытой негритянкой». В такие моменты она не могла не спрашивать себя: зачем родители оставили ей такое наследство, почему она вынуждена влачить два несчастья, ведь жизнь и без того тяжела?
– Когда моя карибская половина говорит с еврейской, они либо поносят, либо не замечают друг друга, сосуществуя как две незнакомки в одном теле. Каждая считает себя наиболее пострадавшей и обвиняет другую в узурпации.
Дора говорила о себе как о семейной белой вороне: собирать дипломы и делать карьеру казалось ей слишком банальным. Ее отец и мать вели скромное существование на юге Франции, братья и сестры завели семьи. Сама она слишком рано ушла из дома, пожила в Израиле, Египте, Соединенных Штатах, провела полгода в Сьерра-Леоне в составе гуманитарной миссии и едва не поплатилась за это собственной шкурой, долго находилась в Афганистане. Время от времени она превращалась в неистового борца, и тогда требовались большие столкновения, горячие точки планеты, бесконечные войны. Она во всем была противоположностью мне. Она заявляла не без бахвальства, что мечтает по-креольски, думает по-арабски, молится на иврите, а в остальное время болтает по-французски. Я быстро заметил, что ее религиозный зуд не простое позерство. Она страстно рассуждала о Палестине времен Иисуса, кишевшей самопровозглашенными мессиями, зелотами, чудотворцами. Талмуд превратился для нее в переносную родину, в очаг. Она вела со своей бабкой настоящие философские дискуссии, настаивая, чтобы та перешла в Моисееву веру ради сближения двух ветвей семьи. Бабка, анимистка и католичка, упорно сражалась с ней и не уступала ни пяди.